Послали за Закари, который, прихрамывая, отвел меня в жарко натопленную комнату, — оказавшуюся немногим меньше просторной столовой, — где в окружении нескольких кресел, обтянутых пармским бархатом, стоял хоть и не мифический «Фациоли», «роллс-ройс» среди роялей, но превосходный «Бёзендорфер» с упругой клавиатурой слоновой кости, светлым прозрачным тембром и превосходным звучанием. «Это не то что рояль в “Лесном уголке”, — подумал я, — у того, кроме пары подсвечников, позволяющих раскуривать сигары и играть во время неполадок с электричеством, других достоинств нет».

С удовольствием я пробежался по клавишам от басов к дискантам. Каскад арпеджио, как всегда, оказал мобилизующее действие на мои девять пальцев. Бесшумное появление Мореито ускользнуло от моего внимания. Возможно, он уже несколько минут стоял незамеченный в глубине комнаты. Неожиданно он приглушил свет вокруг меня. Я остановился. Он подошел и осведомился, подходит ли мне такое освещение. Я ответил, что слепящий свет мне не нравится и что по этой причине я и ношу темные очки. И прибавил, что в бессонные ночи имею привычку, потушив лампы, играть на рояле, — который конечно же нельзя сравнить с этим, — при проникающем в окно свете луны и прожекторов вокруг Маньской башни.

— А соседи не жалуются?

— Пока нет.

— Вам везет.

Конечно, лестно услышать от баловня судьбы замечание о своем везении. На всякий случай краем глаза я наблюдал за выражением лица своего собеседника, чтобы убедиться, не смеется ли он надо мной. Но вид у него был ничуть не насмешливый. Он смотрел на меня без высокомерия, с тем любопытством, которое у нас вызывают лунатики и клоуны. Я тоже был смущен и заинтригован: стоявший передо мной Мореито, которому я едва доставал до плеча, вовсе не походил на скандально известного бизнесмена, изрекающего циничные остроты на радость журналистам. Одетый в черное с красными разводами кимоно — костюм, в котором я рискнул бы принимать гостей разве что на пари, — он выглядел приветливым, дружелюбным и чуть ли не застенчивым, как будто по окончании рабочего дня, сняв вульгарную маску денежного воротилы, он оставался во власти одиночества, обезоруженный и беззащитный.

— Вы знаете, для кого вы играете? Конечно же не для меня. Я распорядился поставить рояль так, чтобы вы могли видеть окрестный пейзаж. Мне показалось, это должно вас вдохновить.

Он открыл окно. Снег густыми хлопьями ложился на газон. В ночной темноте я заметил, что в окнах бокового флигеля горит свет, отчего складывалось впечатление, будто он со своими стеклянными и деревянными перегородками парит над лугами Солиса, — зрелище, навсегда врезавшееся мне в память.

— Можно подумать, что там кто-то живет, — сказал я, силясь подавить внезапно возникшую дрожь. — Почему в окнах свет?

— Это я каждый вечер зажигаю лампы. А утром выключаю. Вы, наверное, не знаете, но, если не считать сеансов «химии» в Монпелье, она четыре года не покидала этот дом. Там все осталось, как было: одежда, драгоценности, вещи, которые она любила. Я не хочу там ничего менять.

— Что она делала все это время?

— Читала. Слушала пластинки на старом проигрывателе, который ей подарил ваш отец. Смотрела на пасущиеся стада. Она могла видеть луга, не вставая с кровати.

— О чем она говорила?

— В последние месяцы она рассказывала такие вещи, которые до этого не рассказывала никому. Некоторые вполне правдоподобны, а в некоторые мне трудно поверить. Мне жаль, что никто не написал книгу о ней. Я бы сам этим занялся, но в этом смысле я, увы, совершенно лишен способностей.

Никто из нас не назвал Орелин по имени, и нам до сих пор удается не произносить ее имя вслух, когда каждый первый понедельник месяца я играю в Трамбле. Следует заметить, что мои программы стали очень эклектичными. Вначале я предлагал стандартный джазовый набор и несколько собственных композиций. Затем я углубился в латиноамериканский репертуар. В последнее время мне нравится импровизировать на преследующую меня старую тему — мелодию в миноре, вокруг которой соединяются аккорды и диссонансы.

Как я уже говорил, я не очень-то виртуозный пианист, но я твердо считаю, что каждый имеет право развивать свой собственный стиль. Если мы вспомним истоки джаза, то увидим, что с помощью стиральных досок, бидонов, железной проволоки, ящиков, частой гребенки, тонкой бумаги и бутылочных горлышек потомки черных рабов руками намного более изуродованными, чем мои, мастерили свои собственные инструменты, чтобы играть музыку, которая в них жила. По свидетельствам музыковедов, блюзы родились на сожженных солнцем хлопковых полях из хриплых окликов поденщиков, требующих воды у снующих по полю детей с кувшинами. Эти возгласы получили название holler. Не надо быть большим специалистом, чтобы понять, что музыка у своих истоков была не развлечением и удовольствием, а стремлением к освобождению. Она дыхание и дуновение, тот воздух, которого не хватает, когда задыхаешься в ночи, глоток воды, утоляющий жажду, струящийся поток, река, несущая свои воды по руслу из восьмидесяти восьми клавиш.

Прошлое неисчерпаемо. Мне оно кажется намного более загадочным, чем будущее. Его лик, который прячется за нашим лицом, изменяется вместе с нами, а иногда даже быстрее, чем мы сами. Растворяясь в нашей памяти, ушедшие дни высвобождают сущности и яды, которые наше малодушие и наша слабость укрывают во лжи условностей и неточностей. Перестанут ли эти яды когда-нибудь отравлять нам жизнь? И как долго ароматы прошлого смогут сохранять для нас свое очарование?

Вот что я делал вчера днем. Решив, что погода налаживается, я сел в машину и поехал к Эспигетскому маяку. Там почти ничего не изменилось, — во всяком случае, меньше, чем я опасался. Только все как-то съежилось, уменьшилось в размерах, а песчаные дюны отступили под натиском бетона. Теперь, когда здесь расположились новые строения для купально-курортных радостей, от кошмара которых меня избавляют мои физические изъяны, эти места утратили очарование дикости и заброшенности. Но когда оставляешь позади развлекательный комплекс Порт-Камарга, Луна-парк с его большим колесом, гостиницы, площадки для игр, которые устроили там, где когда-то были конюшни, и приближаешься на расстояние ружейного выстрела к высокому четырехугольному маяку, построенному в девятнадцатом веке, тогда новое пространство открывается взгляду. Прямо перед собой видишь песчаные холмы, скрепленные соснами, затем плавные очертания ползучих дюн, увенчанные густыми зарослями колосняка, а за ними плоский берег моря, которое в этом месте из года в год неумолимо отступает.

Как я уже сказал, я подумал, что небо проясняется. Но это оказалось ненадолго. Дождь застал меня на берегу, возле полосы прибоя, вдали от всякого укрытия. Я не смог бы побежать, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Стараясь ускорить шаг, чтобы побыстрее дойти до машины, я подвернул ногу и всей своей тушей рухнул на песок. Нога нигде не болела, что было уже хорошо, но при падении моя шляпа укатилась далеко назад, а ливень еще больше усилился. Теперь вода стекала по моему лысому черепу, пропитывала бороду и проникала за воротник рубашки. Брр! И вот, пока я так сидел на сыром песке, совершенно вымокший, вдали от участливых и презрительных взглядов, к которым я привык, пока сердцебиение, вызванное падением, мало-помалу успокаивалось, я вдруг вспомнил, как однажды во время одной из наших поездок в дельту Роны я по просьбе Орелин съехал с Солиньяргской дороги на проселок, обсаженный виноградниками, который привел нас к солисским лугам. С самого утра накрапывал дождь. Я остановил машину и выключил мотор. Мы вышли и сделали несколько шагов между лужами, чтобы разглядеть пасущихся быков, которые забеспокоились при нашем появлении и подняли свои рога в форме лиры.

— Максим, ты был когда-нибудь в Трамбле?

— Нет, никогда.

— Его недавно купил Мореито. Сказал, что для меня.

— Да?

— Там я и думаю закончить свою жизнь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: