Со следующего же дня мое настроение изменилось, и никто, кроме сестры, не догадывался о причинах этого. С самого утра, обмакивая свежеиспеченную лепешку в чашку с какао, я знал, что днем наступит момент, когда появление моего идола за крашеным деревянным прилавком нарушит однообразный ход времени. Как правило, я приберегал этот краткий миг чуда до того часа, когда, выйдя из консерватории после урока, испорченного из-за моей рассеянности, я занимал наблюдательный пост на углу улицы, откуда мог в полной безопасности следить за всем, что происходит в магазине. В первые дни я был разочарован. Женщина, которую я видел сквозь витрину, украшенную желтыми шарами, больше не была Венерой песчаных дюн Эспигета или Мадонной из игрушечного электромобиля, пришедшей ко мне на помощь сентябрьским вечером. Среди нагромождений коробок с разноцветными пуговицами Орелин задыхалась и чахла в плену своей торговли. Когда не было покупателей, она могла подолгу сидеть за кассой, устремив неподвижный взгляд в пустоту. Время от времени ее рука машинально гладила полированную полку с шерстяными клубками. Иногда я мог видеть ее вполоборота. С вежливой улыбкой она обслуживала какую-нибудь даму-патронессу из благотворительного учреждения, выбиравшую тесьму на витрине и спрашивающую совета. Когда Орелин поворачивалась, чтобы взять образец со стеллажа, ее движения, всегда точные и аккуратные, не выдавали никакого нетерпения, но можно было подумать, что она ищет ножницы, чтобы перерезать невидимые нити, привязывавшие ее к прилавку и не пускавшие ее к той, другой жизни, которая ждала за дверьми магазина.
Даже сегодня, спустя сорок с лишним лет, в то время, когда теплый дождь, принесенный морем, размывает освещенные прожекторами очертания Маньской башни, мое сердце выскакивает из груди всякий раз, когда мне удается извлечь из прошлого нетронутый образ Орелин, образ молодости и печали, не подверженный разрушению. Вижу я и себя таким, каким я был в то время, — толстым и неуклюжим, неловко делающим первые шаги на пути, не предназначенном для таких увальней, как я, и который закончился, едва начавшись, когда мои маневры, к величайшему моему стыду, вдруг открылись, когда я был опозорен (в собственных глазах), переполнен отвращением к самому себе и одарен так щедро, как не смел даже мечтать.
Это был девятый вечер. Или, может быть, десятый. Думаю, в тот день дьявол немало позабавился за мой счет и внес эту дату себе в графу прихода, если только он ведет подобный учет.
Я уже довольно далеко продвинулся в своих наблюдениях. Я видел, как Орелин зевает, смотрит на часы, наносит крошечной кисточкой лак на ногти или, пользуясь минутами уединения, с помощью круглого зеркала, поставленного на кассу, подкрашивает веки карандашом.
Так, шаг за шагом, я все больше узнавал Орелин и рассчитывал в дальнейшем не спеша, потихоньку продолжать обучение благородному делу подсматривания и подглядывания за предметом своей страсти. Но невольная оплошность в одно мгновение выдернула меня из разряда новичков и перевела в высшую лигу.
Насколько я помню, в тот вечер было холодно и накрапывал дождь. Но это меня мало беспокоило — на мне было пальто с капюшоном и вязаный шарф. Я засел за припаркованной машиной и осторожно выглядывал оттуда, пряча свою покрасневшую физиономию за «Систематическим сольфеджио» мадмуазель Розы Арпийон. Вообще-то с помощью метода Арпийон продвижение вперед мучительно, но гарантированно. Пробелы постепенно исчезают, и в конце концов на всю оставшуюся жизнь усваиваешь почти до микрона правильную постановку рук на клавиатуре и положение корпуса за инструментом. Все это, конечно, так, но я на своем наблюдательном посту за машиной уже начал коченеть. Наверное, мне следовало уйти, ведь я уже пополнил запас образов для чемоданчика, о котором упоминал. Я бы и ушел, если бы внял вялому голосу благоразумия (а я его не слушаю никогда). Но я все медлил и тянул, надеясь неизвестно на что. И вот в тот самый момент, когда я наконец собрался, так сказать, смотать удочки, Орелин внезапно показалась в дверях и стала смотреть в мою сторону с таким видом, словно искала потерявшегося пуделя. Узнав меня, она рассмеялась и крикнула:
— Так это ты сидишь там каждый вечер? Вот уже целую неделю, как я замечаю, что кто-то там прячется. Почему ты не зайдешь поздороваться? Разве мы поссорились?
Это было все равно как если бы меня схватили за руку во время кражи. По правде говоря, я бы хотел, чтобы меня схватили за руку, потому что, разжав пальцы, я мог бы с улыбкой сказать: «Вы же видите, — пусто, это только шутка». Но подсматривать стыдно. Как доказать, что я ничего не видел?
— А ты вырос за год, Максим.
— Вы находите? Вообще-то я один из самых маленьких в классе.
— В шестом?
— Во втором.[5]
— Уже! Вот время-то бежит. Ну, может быть, все-таки поцелуешь меня?
С этими многообещающими словами Орелин подставила мне свое надушенное лицо. Я закрыл глаза, задержал дыхание и первый поцелуй влепил ей в ухо. Так. Другая щека.
Вторая попытка — и мои губы смыкаются в пустоте, как у карпа, хватающего ртом воздух. Внутренний голос яростно шепчет: «Ты должен постараться, Максим».
К счастью, у нас на юге целуются трижды. Это значит, что у меня в запасе еще один шанс. О том, чтобы отступить, не может быть и речи.
Я поворачиваю свое лунообразное лицо на тридцать градусов, и — о, удача! — с астрономической точностью морда карпа утыкается во влажные, мягкие полуоткрытые губы. Я давлю на них с такой силой, что испуганный разбуженный язык Орелин покидает свое убежище и соединяется с моим.
Когда все закончилось — а закончилось все почти сразу, — я на несколько секунд потерял способность соображать и стоял неподвижным окаменевшим истуканом, пока не услышал вопрос, пришедший откуда-то из тумана внешнего мира:
— Так ты, значит, не был у нас с тех пор, как мы сделали ремонт?
— Э-э-э, н…н…нет… Но… я… опаздываю… Мне… это… пора…
— Ну, зайди на минутку! Посмотришь, как мы все здесь устроили.
Все еще храня на губах вкус поцелуя и воспоминание о борьбе наших языков, в миниатюре напомнившей мне судорожное движение извивающихся угрей в рыбацкой лодке, я, спотыкаясь, переступил порог галантерейного царства. В магазинчике, наполненном коробками и ящичками, было жарко. В воздухе стоял запах лент, тесьмы, катушек с нитками, репсовой ткани, шерстяных клубков ангоры, мохера и мотков необработанной шерсти. Все это было разложено в идеальном порядке, но мне было трудно передвигаться в этом тесном пространстве.
— Что с тобой? Тебе не нравится?
— Мне жарко!
— Сними шарф!
— Э… меня мама ждет…
— Иди сюда, может быть, ты сможешь оказать мне услугу.
Мы прошли в тесную, с низким потолком и без окон кладовку, заполненную коробками. На одной из полок на уровне груди я увидел открытый чемоданчик проигрывателя.
— Мне подарил его твой отец. Позапрошлым летом.
Мысль о том, что проигрыватель был подарен в то время, когда я застал ее голой на пляже, заставила меня покраснеть. Я склонился над аппаратом, который был мне хорошо знаком. Это был четырехскоростной «Филипс» со сменной головкой, двумя иглами и автостопом. Довольно обычная и дешевая модель, какую можно увидеть в студенческой комнате.
— Вы роняли его?
— Да.
— Надо, чтобы отец его посмотрел.
— Может, ты отнесешь его?
Мне было бы приятнее сказать, что я извлек урок из этого приключения и больше не появлялся у фатального магазинчика, чтобы не служить посредником. Но кому на пользу ложь? Каждый вечер (кроме воскресений) в течение года я появлялся в магазине с нотной тетрадью под мышкой. И каждый раз с одинаковой готовностью, одинаковым безразличием или чувством долга Орелин подставляла свои губы, как что-то само собой разумеющееся. После чего она просила меня что-нибудь передать отцу и выпроваживала, хлопнув по спине.
5
На самом деле в четвертом. (Прим. Зиты.)
Во французских школах счет классов идет в обратном порядке. (Прим. перев.)