— Кто ты?

— Твой верный слуга — как только ты сочтешь возможным вернуться домой.

Гильем сощурился… сквозь фигуру Письмеца проступали очертания массивного камина…

— Позволь мне просить тебя… — Письмецо снова поклонился, — Прошу, возьми себе моего сокола. Он послужит тебе… — и он снял со своего плеча притихшую птицу и посадил ее на руку Гильему.

— Прощай… — сон мягко опрокинул трубадура навзничь и, подув ему в лицо сладким запахом цветущих лип, затушил настырные свечки тревожных мыслей.

Утром Гильема разбудило щекочущее прикосновение перьев. Открыв глаза, он встретил холодный, но вполне дружелюбный взгляд; осторожно, с почтением, трубадур погладил соколиные крылья.

— Эй, приятель, как звать твоего дружка? — окликнул трубадура кто-то из домочадцев Лорака.

— Письмецо. — Вырвалось у Гильема.

За общим столом Гильем узнал о том, что главарь разбойничьей шайки околел нынче ночью, не дожив всего нескольких часов до казни, столь любовно продуманной сеньором. О том, что добро, накопленное лихими, так и не найдено. О том, что подобранный в лесу парень вовсе не попрошайка и не беглый монах, а самый настоящий трубадур… Гильем почувствовал на себе десяток любопытных взглядов, встал и поклонился. О том, что в замок званы гости — послушать этого, найденного. Кусок не лез в горло Гильему, и он ушел искать кого-нибудь, кто смог бы дать ему хоть какую виолу, завалявшуюся в кладовой замка. Виола нашлась, нашлась и пустая комната, где трубадур весь день проверял свою память и готовил горло и пальцы к выступлению. Как ни странно, он и думать забыл о том, что придется закрывать свое лицо, задыхаясь под тяжелым капюшоном; был он спокоен и сосредоточен.

Уже ближе к вечеру трубадур спустился в поварню, выпил теплого молока с хлебом и присел возле еще теплой хлебной печи; привалившись к ее боку, он не заметил, как задремал. Из густой тени, затянувшей угол, вышла Аэлис… сокол, сидящий на плече Гильема, встрепенулся, приветствуя ее.

— Больно? — спросила она, едва ощутимо прикасаясь к его лицу.

— Уже нет. — даже во сне он был удивлен.

— А здесь? — ее пальцы тронули грудь трубадура.

— Всегда.

— А когда меньше? — что-то было в ней неуловимо знакомое… нет, не понять.

— Когда пою. И… вот сейчас.

— Гильем… — Аэлис заглянула ему в глаза, — ты помнишь свою мать?

— Мама?.. — он нахмурился, сжал губы… этих воспоминаний было слишком мало, но, стоило ему поглубже опустить свой взгляд в темное пламя глаз Аэлис, как он увидел.

Отец — тяжелые руки с увесистыми кулаками, кривые проворные ноги, веская речь. Мать — водопад черных волос, молчащие глаза, тонкие пальцы. Детей тогда приютила тетка, незачем им было все это видеть. Чего не заметил отец? Что как громом поразило его брата Рамона, оставшегося погостить в доме Кабрера? Тени? Но ведь ночь испокон веку полна теней… да и как же иначе? Тяжелое дыхание, переходящее в долгий стон? Сны исторгают у людей и не такое… Что ты учуял, святой брат, какой нездешний ветер обжег твои ноздри? И зачем привязывать слабую женщину к кровати, терзая ее запястья и щиколотки грубыми веревками, прежде чем прочитать над нею слова молитвы? Прочитать не одному — сколько ты призвал таких же, как и ты, облеченных смиреннейшей в мире властью? Зачем вы окружаете ее, и без того напуганную, черным кольцом ваших ряс? Зачем роняете слова, каждое из которых заставляет ее кричать от невыносимой муки?

Детям сказали, что мать умерла от гнилой лихорадки. Но невозможно было не подслушать, как судачили кумушки-соседки,

что не вынесла Лора отчитки, уморили ее эти монахи… вечно им дьявол мерещится, небось, знаются близко, вот и чуют его за версту.

— Ты знал?

— Да.

Это было давным-давно. Он разговаривал со своим отражением в бочке с дождевой водой, когда услышал, как отец зовет его. «Я побежал, — сказал он, — Отец зовет». «Твой отец мертв. — ответило, приветливо улыбнувшись, отражение. — Рядом с тобой нет его живой любви. Только благословение.» — после этих слов отражение исчезло, и Гильем поплелся домой.

— Чего ты хочешь?

— Быть собой.

— Кто ты?

— Я — трубадур.

Аэлис улыбнулась, взяла сокола, сидящего на плече Гильема и подняла его над головой юноши, словно коронуя его. Птица раскрыла крылья, расправила их перед лицом Гильема жестом защиты и замерла на мгновение…

— Эй, парень, проснись! Тебе пора, не то гости от скуки завоют, пожалуй!

От этого окрика Гильем и проснулся. И схватился за голову, не понимая, что это такое осторожно, но твердо сжимает его виски.

Это была маска. Серебряный сокол расправил, упруго изогнув, крылья — и скрыл от чужих взглядов страшные шрамы, подаренные Братом Огнем. Со стороны казалось, что птица присела на темя трубадура и крыльями обнимает его голову. Гильем нашарил рядом с собой плащ, присланный сеньором Лорака, накинул капюшон и, все еще не веря, что проснулся, направился в пиршественную залу.

…Когда он, стоя посреди залы, царственным жестом скинул плащ наземь, гости ахнули — так хорош оказался этот трубадур. Стройный, подобный натянутой струне, стан; прекрасные руки, уверенно и нежно перебирающие струны; волосы, похожие на блестящий короткий мех, и эта дивная птица, ревниво скрывающая без сомнений ангельский лик… и глаза, сияющие поверх серебряных перьев таким счастьем, что всем, сидевшим в зале, стало легко, словно после отпущения грехов.

Вот — у меня только струны. На лютне и в сердце.
Звенят согласно, отзываясь голосу ветра.
Кто услышит? Кто будет гостем моих песен?
Кто разделит со мною боль и блаженство поэта?

Он пел, забыв о всех правилах и традициях: не произнес razo, не поприветствовал гостей и не спросил их позволения петь, и кансона была о нем самом — слыханное ли дело?! Все было неправильно — как и положено чуду.

За закрытыми ставнями залы проносился с воем ледяной мартовский ветер, а гостям Лорака казалось, что пришел всеми желанный май. Гильем закончил кансону, поклонился…

— Пой. Пой еще, да благословит тебя Господь! — Жиль Лорак не приказывал, он просил. Трубадур снова поклонился и запел.

Когда он смог покинуть гостей — а случилось это уже под утро — то поспешил укрыться в одном из укромных уголков замка. Найдя какой-то закоулок, довольно теплый и сухой, Гильем попытался снять серебряного сокола, защищавшего его лицо. Он прикоснулся к острому клюву, ласково погладил крылья… на ощупь они были шелковисты и теплы. Внезапно ему показалось, что сокол шевельнулся. И тут он почувствовал, как в его затылок впиваются, отталкиваясь, когти хищной птицы, как ахает воздух, расплескиваемый крыльями. Через минуту Письмецо сидел на плече Гильема.

— Благодарю… — трубадур провел рукой по соколиному крылу, пальцы его чуть дрожали. То ли от усталости, то ли от изумления.

Гильем Кабрера провел в замке Лорак два месяца и в конце мая покинул его, вместе с сеньором Жилем, направлявшимся в Каркассонн. После своего первого выступления трубадур, ответив благодарным согласием на предложение остаться, показал Жилю кусок пергамента, чудом уцелевший во всех передрягах. Он хранился за пазухой у трубадура и немного поистерся, но на нем все еще достаточно четко читалось приглашение на турнир певцов. Сеньор только покачал головой — ох уж эти бродяги, вот не сидится им спокойно… и ответил, что сам давно мечтал побывать в столь прославленном замке, да все как-то не мог собраться. Грех упускать такой случай. Поедешь со мною, Гильем. Тебе покой в пути, мне почет — такого певца привез… славный у тебя сокол. Не боишься, что улетит? Нет? И маска хороша. Ты правильно делаешь, что прячешь ее, уж очень дорога. На людях и в капюшоне походишь. Ну что, договорились? Гильем поклонился и испросил позволения сочинить для Жиля Лорака все, что он пожелает — кансону, сирвенту… Тот покраснел от удовольствия и сказал, что кансона о благородном сеньоре Лорака порадует его больше, чем стихотворные издевательства над соседями. На том и порешили.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: