На городской площади набралось в тот день много проезжих суздальцев, бежавших из Киева. Из них Кучковне сразу бросился в глаза один, уже пожилой, в темно-синей одежде ловкого киевского покроя. Затворническая жизнь приучила Параню к наблюдательности: в незнакомом стареющем щеголе ее поразило резкое несоответствие между приятной белозубой улыбкой холеного светлобородого лица и на редкость безобразными, короткопалыми руками. Разговаривая с Петром Замятничем, он все время помахивал у того перед лицом своими страшными культяпками, точно хвастая ими.
Петр беседовал с ним на дворе очень долго, то и дело приставляя ладонь к уху, что было у него признаком напряженного внимания. Потом повел к себе наверх обедать. Кучковна не выходила к столу. Вечером она спросила мужа, что это за боярин.
Замятнич уж хмурился в то время на жену и отвечал с неохотой. Но сказал все-таки, что это очень известный в кругу княж-Юрьевой дружины осменник Петрило. Старый князь Юрий за пять дней до смерти был у Петрила на пиру, а вернувшись с пира домой, сразу слег, лишился памяти и уж больше не вставал.
При имени Петрила густые ресницы Кучковны сперва метнулись вверх, потом опустились. Прекрасное лицо побелело. Она знала, что осменник Петрило — это тот, кто своей рукой отсек когда-то голову ее отцу.
III
Да, Петр в ту пору уж хмурился.
Это началось с того самого дня, как он тогда зимой (еще когда рубили город) неожиданно пригнал во Владимир с княгининым ключником и приказал жене не мешкая собираться с дочками на Москву. Зачем? Он так и не объяснил. И в лицо не стал смотреть.
А прежде как, бывало, заглядывал!
Кучковна, уйдя в старые воспоминания, положила веретено на колени и, оторвав глаза от пряжи, стала смотреть в заречную даль.
Даль была все прежняя — сплошь лесная: все та же ярь, да синь, да дичь, отступающая невесть куда все более бледными грядами. Будто чья-то широкая неопытная кисть намахала много неровных полос, пытая то одну, то другую тень и все жиже разбавляя краску.
Зато ближней округи было не узнать. Лиственные дебрицы прорезались множеством починков,[28] которые желтели сейчас поспевающей рожью и зеленели льном и конопелью. Сосняки поредели, дав место множеству новых мелких сел где в два, где в три двора.
Кончались петровки.[29] Был самый разгар сеностава. Вёдро в этом году было неверное, и люди торопились сушить да огребать.
С поднятого на сваи набережного рундука боярских палат, где сидела Кучковна, был хорошо виден весь заречный Великий луг. Своим наметанным глазом боярыня ясно различала, где проходят межи ее лугового клина. Он соседствовал с одной стороны с княжеским краем Великого луга, а с другой — с посадничьей поймой. На всех трех клиньях шла веселая рабочая, хорошо понятная Кучковне суматоха: на боярской пожне мужики уж метали высокие стога, у посадника[30] бабы сгребали сено в длинные валки, а у князя девки еще только ворочали. Княжой, заглазный двор всегда опаздывал против боярского и посадничьего, где хозяева сами надзирали за всем. Но за князем всяких угодий было впятеро больше, чем за ними, и, несмотря на частые убытки от нерадивого надзора, княжеские сенники, погреба и медуши ломились от добра.
Кучковна оглядела светлое небо, уложенное только по самым краям очень далекими, но крутыми тучками, и забеспокоилась: вчера весь день бусил дождь — как бы и сегодня не помочило. Кликнула дворовую девку, чтоб сбегала на Васильевский луг: успеют ли до ночи закопнить. У Замятнича и там был клин, еще больше, чем в Заречье.
Только вот в Остожье, что под Семчинским сельцом, князь Андрей Юрьевич не соглашался уступить боярину Петру ни одной копны, и Петр был за это в обиде на князя, о чем еще недавно говорил при жене с их суздальским сватом, не жалея поносных слов. Остоженское сено было суходольное, самое съедомое, как говорили конюхи. Кучковна это знала и сочувствовала мужу в его недовольстве. Дивилась только громкому неучтивству его речей про князя. Прежде так при чужих не говаривал.
К приступке, что вела на рундук, подошел старый бортник Неждан. Сняв шапку с седой головы, он объяснил боярыне, что осмелился воротить девку: сам, мол, только оттуда и все видел.
— А свое-то все ли сметал? — участливо спросила боярыня.
— Сметал. Да мое-то какое сено? Бурьян бурьяном. Зато уж твое, матушка, — один цветок!
Кучковна смотрела на Неждановы седые волосы, примятые шапкой к старой его голове, и опять вспоминала, как покойная мать возила ее еще малой девчонкой по заяузским лугам в бортяной липняк, что под Красным холмом. А лошадью правил вот этот самый Неждан, тогда еще весь рыжий, как подосиновый гриб. И давал Паране держать вожжи.
Как давно это было! Больше тридцати лет прошло…
Кучковна любила Неждана и по детской памяти, и еще той особенной, прочной любовью, какой привязываешься к тем, кому помог. По ее милости Неждан давно уж не княжой закуп, а боярский вольный слуга. По-прежнему, как было при ее отце, смотрит за их бортяными ухожами все в том же липняке под Красным холмом. Только теперь ему уж не взобраться на дерево. За него лазит двадцатилетний внук, крепкий веснущатый парень, рыжий, весь в деда.
За работу Неждан получает по-старому — медом. Однако менее, чем получал при боярине Кучке: не четвертую, а только шестую корчагу. Он и тому рад. Старику — он понимает — не та цена, что молодому. Да и времена не те. Людей понабежало много, дешевле стал труд.
IV
И Неждан любит боярыню. Ему по душе, что она хоть, на его взгляд, еще и молода (ему-то уж восьмой десяток пошел), а истинная хозяйка. И не потаковница, и с людей шкуры не дерет: знает середину. А бывает и ласкова.
Когда Неждан, идучи на боярский двор, переходит по двум жердочкам через глухой ручей Черторью у Сивцева вражка и видит старый ясень, на котором лет десять назад повесился княжой холоп Истома, то всегда помянет добром боярыню. Не оставила Истомина семейства: выкупила, отдала княжому огнищанину девять да еще девять ногат (шутка ли — трех овец могла бы купить или молодого жеребца!) и перевела к себе на двор убогую Истомину вдову-холопку со всеми ее четырьмя голодными ребятами. Вдовье дело — что говорить! — и на боярском дворе горькое: не задаром ржаной хлеб жует. А все жива. И детей подняла.
Перейдя ручей, Неждан, кряхтя и хватаясь руками за кустье, одолевает противоположный, очень крутой глинистый берег. Взобравшись на безлесный верх, старый бортник всегда останавливается, чтобы отдышаться. Впрочем, не только для того. Он с давних пор любит это место. Отсюда открывается зрелище, краше которого для Неждана нет ничего на свете.
Перед ним Московское взгорье, а на его вершине — новый город.
Надежно стыкнутые, туго набитые камнем, обмазанные глиной тарасы с годами поосели и будто срослись с землей. С трех углов в три конца смотрят узкими щелями оконных прорезов три подзорные башни. Прямо на Неждана глядят Боровицкие ворота. Их ставили в свое время владимирские плотники. Нежданов ревнивый глаз все ищет в них, по старой памяти, какого-нибудь изъяна. Но изъянов нет. Ничего не скажешь — хороши!
За Боровицкой проездной башней, с левой стороны, промеж древних сосен, что краснеют прямыми стволами, как восковые свечи, успел подняться молодой борок. Из него выступает невысокая деревянная звонница Предтеченской церкви.
А правее ворот, внутри города, громоздятся большие и малые срубы княжого двора с крытыми переходами и вышками теремов. Рядом торчат вырезные коньки боярских хором. Чуть полевее — острые тесовые кровли посадничьих палат с тремя высокими голубятнями. Подле них — новый дом княжого огнищанина, заметный свежей резьбой. А из-за него выглядывает шатровый верх напольной проездной башни, той самой, которую рубил когда-то он, Неждан.