Кучкович перебежал к садовым окнам.
Яблони, густо окиданные зелеными шариками неспелых плодов, радостно поигрывали на солнце мокрым листом. Промеж их обмазанных глиной стволов было тенисто и пустынно.
Слева, между садом и посадничьим тыном, виднелось прясло городской стены. На ее дранковой кровле (там, где Кучковне примерещилась на рассвете чья-то голова) сидел, удобно подобрав ноги, безусый парень в поярковой шапке с косым отворотом. За поясом у него был легкий боевой топорик. На блестевшей от солнца дранке лежал деревянный исподом вверх окованный железом щит, а рядом — копье.
Иван сбежал с лестницы и уже схватился было за скобу двери, которая вела на двор, когда увидел сбоку другую, узкую дверцу. Он с трудом откинул приржавевший к петле крюк и вломился в темный чулан. В нос ударило сладким запахом сухой малины.
Босая нога со всего маху ткнулась большим пальцем во что-то жесткое. Иван, крякнув от боли, нагнулся, нащупал вбитое в пол железное кольцо (об него и ссадил ногу в кровь), стал на колени и, обшарив пол, сообразил, что кольцо вбито в западню над лазом в подполье. По осклизлой лесенке он спустился туда, на холодный земляной пол.
Он долго провозился с западней, укладывая ее снизу на прежнее место. Дрожащие руки не слушались. В глаза валился сор.
Подполье было низкое: спины не разогнешь. Пахло плесенью. Мрак был еще непрогляднее, чем в чулане. Кучкович водил пальцами по обросшим грибами бревнам и, нагнувшись, медленно шел куда-то в темноту.
Вдруг в доме, над его головой, кто-то пробежал. Было слышно, как под живым грузом гнутся и трещат половицы.
Иван рванулся вперед и с такой силой хватился лбом о сырую матицу, что едва не упал без памяти навзничь. В глазах пошли разноцветные круги, а во рту стало так, точно нажевался мокрого сукна.
Очухавшись немного, он заметил, что откуда-то справа пробивался слабый свет. Кучкович шагнул туда и добрался ощупью до низкой дверки в другую, полуосвещенную подклеть.
Здесь неровный земляной пол был выше, и приходилось двигаться на четвереньках. Обогнув какие-то столбы, зашитые досками наподобие амбарного сусека, Иван дополз до еще одной дверки. Она вела в подвал, озаренный зеленоватый светом. Свет шел из открытой отдушины.
Перед отдушиной раскинулся смородиновый куст, весь в пронизанных солнцем молодых, сильных побегах и в кистях еще зеленых ягод. В углу подвала были свалены в кучу остатки прошлогодней, проросшей репы. От нее несло холодной гнилью. Этот запах мешался с теплым луговым, медовым духом, который врывался с воли.
Над Ивановой головой пробежало опять двое или трое людей. С потолка посыпался песок.
"Подпол обыщут всего раньше", — подумал вдруг Кучкович.
У него так затряслось колено, что он привалился плечом к стене. Потом осторожно высунул голову в отдушину. Отдушина глядела в ягодник. Перед ней вдоль дома тянулась в траве выбитая каплями с крыши узкая бороздка голой, щербатой земли, скипевшейся с мелкими камушками. Место было глухое. Правый край ягодника спускался крутыми уступами к городской стене, которую заслоняла в этом месте поеденная гусеницей, но все же густая черемуха. Еще правее, очень близко, почти сразу за смородиновым кустом, была видна подошва вбитого в землю толстого, оплетенного хмелем столба. Это была одна из свай того самого набережного рундука, на котором Кучковна беседовала вчера с посадницей.
Иван огляделся еще раз и стал с трудом протискиваться в тесную отдушину. Он чувствовал, как на груди дерется обо что-то его шелковая пропотевшая сорочка.
IX
Шаги, шаги, шаги…
Весь дом содрогался от многоногого тяжелого топота чужих суетливых шагов, гудел чужими, грубыми голосами. Это был уже не свой дом.
Дочь Гаша кормила гороховым киселем кудрявого сынка. Мальчик упрямо отводил рот от плошки, хныкал и просился в сад. Мать не пускала. Он скучал в чистой бабкиной келье. У него были шершавые яблочные щеки, а на переносье сквозила, как когда-то у Гаши и у Груни, поперечная голубая жилка. Гашины губы вспухли от плача. Она по временам вскидывала на Кучковну глаза, которые все выслезила плачучи, и спрашивала тихим, жалостным голосом:
— Мамонька, что ж будет-то?
— Где угадать? — отвечала боярыня.
К ним наверх не заходил никто. Про них будто забыли.
Кучковна глядела на дочь. Гаша и заплаканная была хороша. Мать ласково провела рукой по ее белой теплой шее.
Когда несколько лет назад (это было незадолго до Гашиного вдовства) на Москве дневало фряжское великое посольство и Петр Замятнич, высланный князем навстречу, потчевал у себя в доме послов, то самый из них первый, старик, весь с головы до ног в красном шумливом шелку — толковали, что он у них больше архиерея, — как увидал Гашу, тогда еще веселую молодицу, так, покуда не ушел, не мог отвести от нее черных печальных глаз. Молчал, смотрел и, словно чему-то дивясь или о чем-то жалея, покачивал седой, странно подбритой головой. А когда посольский поезд уж трогался во Владимир, он, завидев Гашу на дворе, остановил возок и подарил ей на память крест из слоновой кости, фряжский, о четырех концах, с литым серебряным распятием, и четки со своей руки из сине-алого прозрачного камня.
Гаша была чем-то похожа на мать; люди говорили — улыбкой. Только выше ростом, шире в плечах, белее и пышней. И взгляд не тот.
Косое солнце било в окошко. На стенных, ровно отесанных, гладко оскобленных венцах оно румянило прожилки извилистых сосновых слоев, глубже оттеняло глазастые сучки и теплилось желтыми огоньками в проступавших кое-где росинках смолы. Какой жестокой казалась Кучковне эта спокойная веселость летнего утра!
"Где Иван? — думала она. — Вырвался ли из города? Или тут схоронился? Что сделают с ним, если найдут? Какая его крамола, что погнали за ним такую силу? Что будет с Петром? Дознаются ли, что здесь побывал ночью суздальский сват?"
Даже задавать себе эти вопросы было страшно, а ответов не было ни на один.
Но с этих черных дум она то и дело соскальзывала на другие, от которых, сколько себя ни корила, не могла отбиться.
Постаревшее лицо Прокопия, его внимательный взгляд, его негромкий голос… Ей показалось там, на крыльце, когда впускала его в дом, будто ему нужно сказать ей такое, чего нельзя говорить на людях.
А что говорить? Все сказано двенадцать лет назад.
Тогда у него еще не было седых прядей в бороде и набухших кошелей под глазами. Да ведь и она была не та.
Она опять взглянула украдкой на дочь, на внука. Жаркий румянец стыда за нахлынувшие так не вовремя грешные, как ей казалось, воспоминания разлился по ее исхудалому лицу.
Кажется, все давным-давно забыто, схоронено. Так нет же, видать, только сверху понаструпела старая рана, а снизу не поджила!
Кучковна хорошо помнила, как смущался тогда, двенадцать лет назад, Прокопий, передавая ей Андреевы слова. Он все запинался и поправлялся, стараясь пересказать эти слова точно так, как говорил князь.
Князь Андрей Юрьевич в ту пору велел передать Кучковой дочери, что с княгиней Ульяной, с булгаркой, ему, князю, все равно не жить. Княгиня ему во всех делах помеха: чужая кровь. За ее спину прячутся все Андреевы враги — бояре. Князь проводит княгиню назад к отцу, к своему тестю. Тесть, дряхлый булгарский царь (он был еще жив), перечить не станет, когда получит княжеские подарки. Прокопий зачем-то подробно объяснял Кучковне, какие будут подарки: они уж отобрали их вдвоем с князем.
— А тебя, боярыня, — продолжал Прокопий, — князь возьмет себе в княгини.
Судя по тому, как он — просто и без запинки — произнес своим мягким киевским говорком эти слова (а в них-то и была цель тогдашнего Прокопьева посольства), видно было, что это дело крепко-накрепко решенное и что возражений от нее не ждут.
— Меня?! А Петр?
Прокопий пробежал глазами по половицам, помял пояс и сказал очень тихо:
— Князь порадеет и о Петре.
— О Петре не князю радеть, а мне. Петр мне муж.