— Нюхни. Чуешь?
Ученик ничего не почуял, но из уважения к хозяину закивал головой и тоже улыбнулся, хоть и не понимая чему.
— Небось, не чуешь! — презрительно выговорил бородач. — Свежим человечьим потом отдает, вот чем. Учись!
Он просунул голову в отдушину и оглядел смородиновый куст, который теперь приходился в тени. Два молодых побега были сломлены. Листья на них чуть повяли, но еще не свернулись. На лысой бороздке, пробитой каплями с крыши, лежала кисть раздавленных зеленых ягод.
Меньшак выпрямился и сказал:
— Тут, в подвале, больше делать нечего. Зверь на волю вышел. Идем в сад.
XII
Кто посмотрел бы со стороны, как этот долговязый, нескладный человек (он, как и Прокопий, был теперь без доспеха, в болтавшемся на острых костях холщовом подброннике) медленно ходит по рядам ягодных кустов, как смотрит, будто грибовник, себе под ноги, то и дело нагибается, ворошит ветки, опускается на колени, а то и на четвереньки, опять поднимается во весь рост, останавливается, озирается, прислушивается и снова принимается перебирать куст за кустом, — кто посмотрел бы на него, не зная, в чем дело, тот, верно, принял бы его за полоумного.
То же самое проделывал и ученик в других рядах кустов.
На это ушел еще час.
А Прокопий все спал и всхрапывал временами так громко, на весь дом, что внучок Кучковны, томившийся в бабкином терему, принимал этот храп за волчий вой и жался испуганно к матери.
Меньшак вышел из ягодника хмурый, озабоченный, вернулся к отдушине, посмотрел, словно с недоверием, на колоду, на кривой гвоздь, на раздавленные ягоды, прошелся по выбитой каплями бороздке, понуро добрел до оплетенной хмелем сваи, просунул пальцы под колкую лозу, рассеянно погладил проточенную кое-где червем, нагретую солнцем округлость столба и, прислонясь к нему плечом, задумался.
Над ним, на уровне второй домовой связи, уходил вправо широкий помост набережного рундука. Солнце пробивалось во все щели между половицами помоста, рассекало воздушную тень ровными косыми завесами, где плавала золотая пыль, и ложилось частыми, яркими полосами на голую землю у подошвы свай.
Спуск с рундука в сад шел тремя всходами, по двенадцати ступенек в каждом.
Под помост и под всходы рундука было убрано от дождя всякое садовницкое добро: лопаты с присохшей землей, грабли, мотыги, тачка об одном колесе, грохот. Здесь же была составлена и свалена в беспорядке и другая хозяйственная снасть: пустая кадь с соскочившим обручем, с двумя ввалившимися внутрь ладами; стремянка; тот самый дощатый ставень, которым закрывали на зиму подвальную отдушину; разбитый скворечник. Около кучи красной глины стояло творило, где разводили глину водой, когда мазали Яблоновые стволы.
В глубине, под площадкой между вторым и нижним всходами на рундук, куда солнце не хватало, были протянуты от сваи к свае веревки, и на них четырьмя сплошными ярусами обвядали заготовленные на зиму березовые веники. Заслоненные переливчатыми солнечными завесами, они были едва видны.
Здесь еще до меньшака все было особенно старательно обыскано пешцами. Да и сам он пересмотрел тут все до последней мелочи вдвоем с учеником, перед тем как идти в ягодник.
Блекло-голубые глаза, затуманенные ушедшей в себя мыслью, будто ничего не видя, переходили с тачки на разбитый скворечник, со скворечника — на лежавшую боком стремянку, со стремянки — на слипшиеся после ночной грозы красные комья глины.
Ученик, сняв колпак, сбивал с него ногтем гусеницу, которая пристала к поярку, когда парень лазил по корням росшей у городской стены черемухи.
Меньшак прокашлялся, по-отцовски прижав бороду к груди, сплюнул, нехотя оторвал плечо от сваи, подошел, волоча ноги, к кади, заглянул в ее пустое нутро и опять остановился в нерешительности.
В тесном пространстве между кучей глины и творилом осталась от грозы мутная лужа. Она успела уже пообмелеть и оголила лоснящуюся, красноватую гладь своих пологих бережков, обведенных в несколько колец тонким кружевцем высохшей пены.
Блеклые глаза вдруг засветились и сузились. Меньшак скакнул к творилу, согнулся крючком и замер: в вязкую глиняную поливу глубоко вмазался след босой мужской ноги.
Все княжеские пешцы были хорошо обуты. Боярскую дворню сюда не пускали. Златокузнец вспомнил скинутые в глухой клети сапоги, чулки… Это мог быть только он, стольник Кучкович! Мельшак, не веря глазам, стал на колени и припал к луже так низко, что конец бороды окунулся в воду. В глубине ножного отпечатка, там, где оттиснулась мякоть большого пальца, был едва приметен узенький кровяной следок. Под рундуком опять закипела работа.
Повалили набок пустую кадь, которая оттого вся рассыпалась; ее тяжелое дубовое днище, откатившись в сторону, загромыхало по лопатам. Тачку опрокинули вверх колесом. Выбросили прочь стремянку. Перевернули грохот. Сам меньшак переворошил своими руками все веники. Все понапрасну.
Редкие волосы хитрокознеца липли к потному лбу. Глаза ввалились. Впалые щеки точно крапивой обожгло.
— Он здесь! — скрипел он зубами. — Больше ему негде быть!
Схватились один за лопату, другой за мотыгу. Пытали землю — нет ли где зарытого хода. Опять впустую.
Приставляли стремянку к сваям и переглядывали все пазухи между настилом рундука и матицами. Будь Кучков сын даже вдвое тощее меньшака, он и то не мог бы втиснуться ни в одну из этих пазух. Оба, и учитель и ученик, понимали это, а все-таки лазили.
Не нашли, конечно, и тут ничего, кроме осиных гнезд.
Меньшак вымещал досаду на ученике:
— Не мотайся под ногами!.. Куда суешь клешни?.. Попяться, телепень, — сам полезу…
Бородач поднялся на вторую грядку стремянки, чтобы посмотреть, нет ли щели там, где помост рундука врезан в домовую стену, перебрал пальцами, чтобы взойти на третью грядку, потом вдруг раскрыл рот, захлопал белыми ресницами, смял усы и бороду в кулак, пробормотал еле слышно: "Елова моя голова!.." и, взмахнув обеими руками, как крыльями, легко соскочил наземь.
Ученик, очумелый от окриков хозяина, совсем растерялся, когда тот, забыв усталость, перепрыгивая с мальчишеской ловкостью через раскиданную под рундуком всячину, бросился к висевшим на веревках веникам.
Меньшак сунулся в них лицом, сунулся в другом месте, еще раз подбежал к творилу, всмотрелся в найденный давеча след и проговорил быстро:
— Туда и показывает…
И, вернувшись к веникам, приказал парню:
— Режь веревки!
Все четыре яруса сухих веников упали один за другим с громким шелестом, открыв за собой невысокую переборку из стоячих досок.
Такими досками был забран с трех сторон весь простор под нижним всходом на рундук. Переборки были скрыты с двух боков рослой, густой крапивой, спереди — вениками.
Дощатая стенка, завешанная вениками, таилась в тени, но меньшак, пока искал под рундуком, натыкался на нее уж много раз руками и глазами. Однако же мысль о том, что за этой переборкой может быть что-то, — эта простая и естественная мысль, как ни странно, ни разу за все утро не приходила в голову. Она блеснула впервые, невесть с чего, только в то мгновение, когда он всходил по стремянке и когда о вениках вовсе, кажется, и не помнил.
— Елова моя голова! — повторил он, водя пальцами по неструганым доскам.
Тонкие, тесаные доски, прибитые только сверху, были разной длины. Одни упирались в землю, другие, не доставая до нее, свободно висели на одном гвозде. Их легко было раздвинуть снизу и снова опустить прямо, как были.
— Рви тесины! — крикнул бородач.
Парень ухватил одну висячую доску за нижний переруб, потянул на себя и стал задирать кверху. Она завизжала пробоиной о гвоздь, треснула и, расколовшись надвое, отвалилась. Оторвали еще две тесины. В переборке зазиял черный проем.
— Стой тут, стереги и слушай, — сказал меньшак и, выкинув, как слепец, руки вперед, канул во мрак.
Со свету он сперва ничего не различил в потемках. Только нащупал ногой земляной спуск. Ступив шага два, он мало-помалу пригляделся к темноте и стал разбирать, что вокруг него.