Он был в широкой низкой закуте. Справа, слева, сзади были дощатые переборки, а сверху и спереди вместо потолка и четвертой стены — только ступеньки и заглушины лестницы, которые лежали на трех бревенчатых, сходивших вниз тетивах.

Под ними, на земле, в глубокой выемке стояли в ряд четыре длинных, больших, чем-то накрытых предмета.

"Никак, гробы?" подумал златокузнец.

Холодок продернул спину и разошелся по затылку. Он почувствовал каждый волосок на голове.

Пересилив себя, шагнул ближе, нагнулся, протянул пальцы.

Нет, не гробы, а громадные лозняковые корзины, накрытые рогожами.

Он приподнял угол одной из рогож. Корзина была доверху завалена сухим хмелем. Три другие были полны того же добра.

Он запустил обе руки в первую справа корзину и легко достал плетеного дна. Выпрямился, вытряс колючие шишки из рукавов и полез во вторую. Та же сухая, пушистая, теплая мякина, то же плетеное дно. В третью…

Он не успел еще сообразить, что ткнулся пальцами во что-то живое, что это — человечья нога, как хмель в корзине заходил, зашумел, зашуршал, зашебаршил, и из него, как леший из пня, вспрянул во весь рост сын боярина Кучка.

В полумраке закуты, взлохмаченный, распаренный от хмельной духоты, с налитым кровью волдырем на мясистом лбу, весь усаженный цепкими шишками хмеля, в грязной, рваной сорочке, из которой перло наружу волосатое брюхо, он был страшен.

— Это ты?! — заревел он, узнав меньшака. — Иуда! Убоец!

И, кинув на него всю свою тяжесть, мигом повалил и подмял под себя на земляном полу. Златокузнец не успел и вскрикнуть. Железные лапищи стиснули ему горло. У него гулко застучало в висках и помутилось в голове. Он ничего не видел, не слышал, чувствовал только, что пришел конец, что раздавлен непомерным грузом, что кто-то горячо и часто дышит ему в самое лицо пивным перегаром.

Первое, что увидел ученик, когда вбежал в закуту, были босые ноги, которые скребли землю. Потом разглядел вздувшуюся горбом спину, красные ластовицы рваной сорочки, судорожное, безобразное подергиванье растопыренных локтей, натугу толстых плеч и под ними — опрокинутое, неузнаваемо искаженное, посинелое лицо хозяина с вылезающими из глазниц яблоками закатившихся глаз.

Парень не помня себя со всего размаху пхнул Кучковича сапогом под ребро, в жирный бок.

Тот только ёкнул, как жеребец селезенкой, но даже не обернулся.

Тогда парень весь подобрался, съежился, оскалил зубы, закусил язык и, примерившись, резко, что было силы, хряснул ребром ладони по бычьему загривку.

Иван Кучкович затрепыхал головой, захрипел, вскинул руки и рухнул без памяти на бок.

XIII

— Кого привели? — спросил негромко Прокопий, спуская онемевшие ноги с лежанки, еще не совсем очнувшись от долгого сна.

— Стольника привели, Ивана Кучковича, — так же негромко ответил человек со шрамом поперек лица.

— Стольника! — проговорил Прокопий, высоко подняв брови. — Ну-у-у? Где ж нашли?

— Под рундуком.

— А тот-то… как его… хитрокознец что не идет?

— Отхаживают: кровь не унять.

— Ну-у-у? — протянул Прокопий, еще выше задирая брови. — Что ж они, саблями, что ли, посеклись, что кровь не унять? — спросил он, выравнивая на высоком наперсье резной княжеский знак.

— Какие сабли! Рукояткой да удавкой. Грудь у него проломлена. Из глотки кровь мечет. Печенкой так и плюется.

— Где ж его отхаживают?

— В отцовой воротной избенке. Водой из-под точила поят.

Плох?

— Нехорош.

Иван Кучкович дожидался за дверью со связанными за спиной локтями.

Он был одет в свое платье, умыт, и пышная борода расчесана на две стороны. Багровый волдырь на лбу еще больше налился кровью и стал наплывать на глаз. Лицо после недавнего беспамятства было землисто и одутловато.

Когда ему сказали идти, он задрал голову, выпятил перетянутый расшитым поясом живот и вошел в сени неторопливо, чуть припадая на правую ногу, расшибленную о кольцо в западне.

К Прокопию вернулась вся его бодрая предприимчивость. Впереди было новое дело: допрос, проводы пойманного, суд и расправа. Он с воодушевлением обдумывал, как совершить все повернее да пообрядливее.

Когда ввели к нему Кучковича, когда он увидал мелкие капельки пота на его широком губчатом носу, когда встретил его кровяной, дикий взгляд, у Прокопия точно последняя плева с глаз сошла. Нет, ни мира, ни правды не сыщешь в этой дремучей голове, в этом ежовом сердце! Перед ним стоял прямой и опасный враг, за которым не жаль пустить в погоню и тысячу пешцев.

XIV

Два часа спустя Прокопий, устав допрашивать Кучковича, послал сказать огнищанину, чтобы приискал цепь понадежнее да привел кузнеца посноровистее.

Вскоре за тем стоявшая у боярских ворот стража впустила во двор черного исполина. Волочившаяся за ним цепь глубоко бороздила дорогу и рвала с корнем траву.

Рядом с ним все казались карликами. Вертевшийся около него огнищанин был ему по локоть. С его приходом даже просторный Петров двор сделался вдруг как будто тесен, а терем — низок.

Когда великан, покачивая широчайшими плечами, говорил или улыбался (а улыбался он часто и светло), его зубы так и сверкали в тусклой от копоти черной бороде. И так же ярко сверкали белки глаз, будто стараясь вылупиться из железной гари, под которой черно лоснились скулы, крылья ноздрей, веки и лоб.

Это был старший сын воротника, его большак, тот самый, что, не послушавшись отца, поставил кузницу не налево, а направо от Можайской дороги и попал в кабалу к огнищанину.

За ним, опираясь на кувалды, переминались с ноги на ногу два его подручных молотобойца, такие же черные, как он.

Пешцы вывели на крыльцо Ивана Кучковича. Он горбился и был бледен.

Человек с уродливым шрамом долго гремел цепью, проверяя звено за звеном. Потом потер ладонь о ладонь, стряхивая с рук ржавчину, и велел кузнецу приступать к делу: заковывать подстражного.

Засверкали зубы, заворочались белки: черный великан виновато улыбался и говорил, что ему надобно увидаться с боярином.

— С каким боярином?

— С самым большим: с боголюбовским, с тем, что вас привел.

— На что тебе?

— Шибко надо.

— Со мной говори: я за боярина.

— Нет, мне с самим.

Человек со шрамом нахмурился, он раскрыл было рот, чтобы прикрикнуть на невежу, но, взглянув на обтянутые черной просаленной рубахой необъятные плечи, раздумал ругаться и нехотя пошел в дом.

Пешцы свели Кучковича с крыльца.

В дверях показался Прокопий.

— Ну и страшило! — пробормотал он, взглянув на кузнеца. — Постарался огнищанин, нечего сказать, выбрал!

Большак бултыхнулся Прокопию в ноги, стукнув лбом о ступеньку крыльца.

— Чего тебе?

— Уволь! — сказал кузнец и улыбнулся ясной, молящей улыбкой.

Прокопий насупился:

— Против князя идешь?

Кузнец весь так и вскинулся:

— Что ты, боярин! Это я-то — против князя?.. Да спроси кого хочешь — всех московлян, — он, не вставая с колен, оглянулся и обвел вокруг себя ручищей, широкой, как заступ, — все скажут: у нашего брата, у черных людей, только и надежи, что князь.

— А сам крамольствуешь?

— Уволь! — повторил кузнец. — Не могу на него поднять молот. — Он указал головой на Кучковича. — Совесть не велит.

— Да ведь он князю — первый враг! (При этих словах Прокопия Кучкович переступил с ноги на ногу и метнул в него из-под бровей ярый взгляд.) Какая же в тебе совесть?

— Кто князю враг, тот и нам обидчик, — ответил исполин. — А не могу. Смилуйся, боярин, пожалуй: уволь!

— Да ты в уме ли? Или хмелен?

— Умом не похвастаю, а в Петрово говенье хмельным не оскоромлюсь, — обиделся кузнец: — чай, крещеный!

— Так какая же у тебя, у крещеного остолопа, причина мне перечить?

— Семейственная причина, вот какая, — раздельно произнес кузнец таким голосом, будто удивлен, как с первого слова не поняли, в чем дело.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: