Четырнадцать лет спустя, когда Мономах был всецело поглощен борьбой с вотчинными происками своих родичей-князей, понуждая их жить в едино сердце, за рубежом Русской земли разыгрались новые, еще более значительные события: первый крестовый поход, изгнание мусульман из Палестины и образование латинскими феодалами Иерусалимского королевства.
Владимир Всеволодович, шурин германского императора, двоюродный брат французского короля, тесть притязавшего на византийский престол греческого царевича, тесть венгерского короля и сват короля шведского, был превосходно осведомлен обо всем происходившем в Западной Европе. Тамошние дела были для него свои дела. Рассказы русских путешественников, успевших побывать в только что освобожденном Иерусалиме (а в их числе была и родная сестра Мономаха), отравляли душу тяжелыми предчувствиями.
Предчувствия не обманули.
Пути мировой торговли пролегли по-новому: передвинулись на запад. Чем раньше были Нева, Волхов, Ловать и Днепр, тем стали теперь Рейн и Средиземное море, утраченное немощной Византией и очищенное от разбитых крестоносцами сарацинов. Чем прежде был Киев, тем делалась ныне богатевшая не по дням, а по часам Венеция.
Днепр не обмелеет. Киевские горы не осыпляются. Зеленые дубравы не иссохнут. Не переведутся люди. Но старейшинство Киева падет и не восстанет. "Не воскреснет!" Мономах дернул тонкой бровью, вспомнив послеобеденный дурной сон.
"Пусть так, — размышлял он, — но как же все-таки взбрело на ум, как поворотился язык назвать сердцем Русской земли эту вятическую глушь? Уж если Киеву скудеть, так постоят же за целость и честь великого отечества другие древние, славные и сильные еще города: Смоленск, Новгород…"
VI
Тем временем княжеская запыленная дружина уж втянулась в вечереющее село. Владимир рассеянно смотрел по сторонам.
Румяные под закатным лучом срубы мало отличались от тех, к каким привык его глаз под Новгородом и под Смоленском, какие видел три дня назад под Суздалем.
Те же высокие шатры взъерошенных соломенных кровель, те же черные языки печной копоти над низенькими дверками и над крохотными оконцами. Так же порасщелились на солнце да на ветру рубленные в угол сосновые венцы. А из пазов между ними такими же белыми космами свисает болотный мох.
Женщины сошлись у колодца с такими же, как там, коромыслами и примолкли, заглядевшись на проезжих. Знакомым движением руки заслонили глаза от низкого солнца. Заметалась промеж конских ног бестолковая курица, и на шершавую еловую жердину забора с подтеками побелевшей смолы тяжело вспорхнул расписной петух. А над его кровяным гребнем ветка калины вынесла из огорода сливочные шапки горьких своих цветов.
В голове у Мономаха торопливые мысли набегали одна на другую, как мелкие волны.
Давеча, беседуя с Кучком о темноте вятичей, он думал о том, что и в Залесье свет брезжит только в городах, а по селам тьма далеко не всюду еще рассеяна. Да и в самом Ростове давно ли удалось наконец свалить в озеро последнего каменного истукана!
Наведываясь в Залесье, Мономах в каждый приезд что-то начинал, что-то кончал. Таков ли до него был Суздаль? Вырос невесть когда из болотной топи, слепился, как толковали, из сиротинских селищ, а ныне чем не город? Не Мономаховой ли рукой заложен там собор, украшенный не хуже киевских? Не его ли попечением навалили семисотсаженный вал вокруг тамошнего Печернего города? Не сам ли он почти силком пригнал туда из Киева печерских иноков и указал им место за речкой Каменкой, где строить обитель? Не доглядывал ли своим глазом за суздальскими гончарами, чтобы не ленились учиться кирпичному делу у киевских?
Сколько трудов положил на то, чтобы не особилась и не дичала Суздальская земля, чтобы через эти вот вятические немые леса перекликалась с Киевом, чтобы не забывала с ним родства! Даже речкам и малым ручьям давал памятные киевские имена — Ирпень, Почайна, Лыбедь — и сердился, когда называли их иначе.
Много пота утер за Русскую землю, а сколько еще недоделанных дел позалеглось!
Новое зрелище перебило его мысли. Правый порядок изб оборвался. Вместо них потянулся вдоль сельской улицы широкий ров, местами замытый дорожным песком, местами поросший ольхой. Кое-где в ямах стояла черная вода, подернутая ряской. За рвом лежал пустырь.
Островами лопуха и дремучей крапивы отчетливо обозначились места, где были когда-то строения. Пестрый дятел лепился к стволу голого вяза, выбивая гулкую дробь. А позади колыхался целый лес высокого плакуна. Из зыбкого облака его алых стрельчатых цветов торчала, покачнувшись набок, полуразобранная бревенчатая башня. В щели между верхними ее венцами уже успел посеяться березовый кусток. Его мотало ветром.
Это все, что осталось от хором Ходоты.
Мономах прикидывал в уме возраст старого вяза и думал о том, что уже не впервой, знать, пустеет это место. Ему хотелось вообразить, каково было тут, когда хаживали на вятичей прадед его Владимир и еще ранее Святослав, а до Святослава хазары.
"И Владимир старый и Святослав, — продолжал он размышлять, — наведывались в эти леса только изредка, мимоходом: соберут с вятичей дань и уйдут. А нам и детям нашим с вятичами жить. Чтобы сделать их подлинно своими, надобно понасажать сюда поболее своих дружинников, нарезать им здешней земли, настроить в лесах монастырей, наделить и их землей, огородом, звериными ловищами, рыбными озерами. А дружинник ли, монастырский ли игумен, как сядет на землю, сразу примется по-боярски соседей ломать: вот таких, что живут в этих срубах, что расчистили всем миром от леса то просторное ржаное поле. До тех пор свое ненасытство будет тешить, покуда не поднимет их против себя же. После того уберется боярин со страху в город, а в народе мигом появится какой-нибудь речистый соблазнитель, волхв (волхвы кругом так и вьются) и прельстит простецов, заставит вернуться к темным языческим обычаям. А там начинай все сызнова. Так-то вот оно и идет — петлями. Одно за другое цепляется, и одно другому перечит".
Так бывало не раз и в Ростовской земле, и в медвежьем углу под Ярославлем, и на Белом озере, и в Новгороде. Но других, более прямых путей к скреплению распадавшегося государства Мономах не мог придумать. Приходилось идти петлями.
И в городах, особенно в залесских, где только что побывал Мономах, дела складывались не лучше.
На Клязьме, например, вырос целый посад бежавших из Ростова каменщиков и боярских холопов. Их трудами Мономах, чтобы заслонить Залесье от опасной Рязани, срубил на этом месте город, назвав его в свое имя Владимиром, и, по усвоенному им обычаю, воздвиг в нем каменный храм. Раздумывая о будущем этого нового ростовского пригорода, Владимир не сомневался, что нить жизни завернется и тут все в ту же роковую петлю.
А Кучко рассказывал тем временем про похороны Ходоты: как натягивали новую одежду с золотыми пуговками на оцепеневшее тело, как пихали душистый шалфей в ледяной холод пазухи, как усаживали неповоротливый труп на скамью, подпирая парчовыми подушками. В этом зловещем обряде Мономаху померещилось сходство с тем, что сам он делал повседневно.
Жизнь около него, как всякая жизнь, неудержимо шла вперед. Неизбежные во всякой жизни петли внутренних противоречий неприметно свивались в могучую пружину, готовую внезапным толчком изменить весь ход событий. Мономах же упрямо глядел и тянул назад, не понимая, что света и жизни надо искать только впереди себя, что личное его прошлое, как и любимое им прошлое его страны, как всякое прошлое, вымощено одними только трупами, которых не поднимешь на ноги и не подопрешь парчовыми подушками.
Владимир любовался, какими развилистыми и крепкими еще на вид рогами уходит в вечернее небо изглоданный червями столетний вяз, которому никогда уж не зеленеть, и не примечал пробившихся на обочине дороги древесных сеянцев, которые непременно выживут, хоть и примяло их копыто княжеского жеребца.
Сейчас Мономах возвращался в Киев. Он предвкушал заранее, как еще издали замерцают на днепровских высотах золотые главы дряхлого города. Это с малолетства знакомое зрелище всегда казалось ему праздничным, всякий раз зажигая его взгляд напрасными надеждами.