Свадьба уже не за горами: отец прислал тысячу рублей. Это немного. Столько всего надо купить — мебель, одежду, кольца. Во всем ему помогала мать. Венчание произвело на Блока неизгладимое впечатление. Александра Андреевна и старик Менделеев плакали от волнения и радости. Новобрачная в белоснежном батистовом платье и притихший, сосредоточенный Блок вышли из церкви. Их поджидала тройка; на козлах — кучер в ярко-розовой рубахе, в шапке, украшенной пером. Крестьяне пели хором, подносили им белых гусей, хлеб-соль. Сергей Соловьев, шафер невесты, потом всегда вспоминал этот радостный день.
Прекрасная Дама, чьи следы поэт так часто искал на городских улицах, стала его женой. Он — студент-филолог университета, она учится на историко-филологическом факультете Высших женских курсов.
Глава VI
Блок и Белый появились в переломный для русского символизма момент.
«Так символически ныне расколот,
— писал Белый, —
Мережковский — весь искра, весь — огонь; но направление, в котором он идет, за пределами литературы; литература все еще форма. А Мережковский не хочет искусства: он предъявляет к ней требования, которые она как форма не может выполнить. <…> Брюсов — весь блеск, весь — ледяная, золотая вершина: лед его творчества обжигает нас, и мы даже не знаем — огонь он или лед: но творчество его не говорит вовсе о том, как нам быть»[10].
Литературные взгляды Брюсова и Мережковского казались Блоку и Белому противоположными полюсами. Им же нужно было найти некий синтез, выход из внутреннего кризиса. Их не устраивало ни внешнее примирение двух крайностей, ни примитивный компромисс. К задаче нерасчленимости формы и содержания они подошли (и решили ее) изнутри. Мистическое видение мира, присущее Блоку и Андрею Белому, определило пути их художественных поисков и самой их концепции символизма.
Обратившись к создателям традиции золотого века русской поэзии, — в этом они продолжили линию Соловьева и Мережковского, — первопроходцы нового символизма обнаружили в творчестве классиков новые доказательства двойственности человеческого духа; доказательства его двойного существования — во времени и в вечности. Эту двойственность лучше всего выразил Тютчев:
Подобные признания звучали и до Тютчева: мы слышим их также в лермонтовском «Ангеле», в желании Пушкина понять невнятный язык ночи. Можно сказать, что усилия подобной провидческой памяти представляют собой глубочайшую и чистейшую основу русской поэзии. И в то же время поэты неизменно стремились не просто припомнить это нездешнее бытие, но и соприкоснуться с ним вновь. Уподобляя себя ласточке, которая спускается к пруду, едва не задевая крылом водную гладь, Фет размышляет:
Для поэта, вписывающегося в великую поэтическую традицию, этот «запретный путь» всегда оставался самым желанным и даже, возможно, единственно привлекательным. Ведь «стихия запредельная» — это природная стихия русской поэзии, вечно ускользающая и вечно преследуемая цель; стремление бесконечно продолжать эти поиски — само по себе ценнейшее достояние русской поэзии.
Но в чем состоит и где находится эта «запредельная стихия»? Она нигде и повсюду, в нас и вне нас; она совсем рядом, но нам никогда не удастся ее настичь. Все окружающее нас вечно напоминает о ней; во всем — ее отражение, ее отголоски.
«Alles Vergängliche ist nur ein Gleichniss»[11] — этот стих Гете всегда был внятен русской поэзии, словно бы порожден ею. Он и послужил отправной точкой для поисков младшего поколения символистов.
вопрошал их духовный наставник, Владимир Соловьев. Различить нетленное в преходящем, вечное во временном, сокровенное в зримом — вот что младшие символисты полагали истинной задачей всякого искусства.
Чтобы решить эту задачу, нужно было заново открыть при помощи интуиции и усвоить разумом преходящее, обычно познаваемое при помощи чувств. С этой точки зрения художественное творчество преображает действительность. Искусство — не только претворение хаоса в космос, но и постоянное, нескончаемое превращение.
Временная реальность предстает нам и может быть познана нами как череда образов. Воспринимая ее, художник преобразует ее в цепочку символов. Символ — это образ, но измененный и как бы озаренный жизненным опытом. Он принадлежит форме постольку, поскольку остается образом; но в то же самое время он и сущность, — в той мере, в какой через него открывается путь к познанию того, что скрыто за поверхностью вещей. Самим своим рождением символ одновременно порождает неотделимую от него сущность. В подлинном искусстве форма неотделима от содержания; она и есть содержание. Неслучайно именно Андрей Белый первым стал серьезно изучать особенности русской ритмики. Обнаружив ритмическое разнообразие в разработке одного и того же метра у разных поэтов, он открыл прямую связь между ритмической развязкой стихотворения и его внутренним развитием. Для Белого в произведении искусства заключена двойственность: его видимая, внешняя сторона, и внутренняя, скрытая:
«…Символизм современного искусства не отрицает реализма, как не отрицает он ни романтизма, ни классицизма. Он только подчеркивает, что реализм, романтизм и классицизм — тройственное проявление единого принципа творчества. В этом смысле всякое произведение искусства символично»[12].
«Всякое искусство символично — настоящее, прошлое, будущее. В чем же заключается смысл современного нам символизма? Что нового он нам дал?
Ничего.
Школа символистов лишь сводит к единству заявления художников и поэтов о том, что смысл красоты в художественном образе, а не в одной только эмоции, которую возбуждает в нас образ; и вовсе не в рассудочном истолковании этого образа; символ неразложим ни в эмоциях, ни в дискурсивных понятиях; он есть то, что он есть. Школа символистов раздвинула рамки наших представлений о художественном творчестве; она показала, что канон красоты не есть только академический канон; этим каноном не может быть канон только романтизма, или только классицизма, или только реализма; но то, другое и третье течение она оправдала, как разные виды единого творчества…»[13]
Глава VII
В Москве Блока ждали. «Аргонавты» разносили стихи, и хотя Брюсов, тогдашний властитель дум, был настроен враждебно. Белый чувствовал, что пришло время представить Блока московской публике.
Слава Бальмонта, блестяще начинавшего десять лет назад, клонилась к закату. Брюсов был общепризнанным Мэтром. Для него, высокомерного, демонического, гордого своим шумным успехом, это были лучшие годы: женщины, друзья, враги, соперники, последователи! Журналы, кружки, издательства — вокруг него вращалась вся литературная жизнь. Он не разглядел в Блоке великого поэта, которому суждено было затмить его славу, — настолько, что для будущих поколений он будет представлять лишь исторический интерес. Пока же он ощущает себя кумиром, лидером русской поэзии, и ему не по душе вольное поведение «аргонавтов», в особенности Белого: тот стал чересчур громким, выступал на всех собраниях, печатал стихи, язвительные статьи, за которые благонамеренная пресса обрушивала на него потоки проклятий, тем самым привлекая к нему излишнее внимание.