Все обвинения на её счёт в "нерусскости" попросту, мягко говоря, неуместны.

Русскость предполагает всечеловеческое отношение к миру, что так убедительно доказал Ф.М.Достоевский. И История убеждает: с этим не поспоришь. А в Марине Цветаевой всечеловеческая открытость проявилась с небывалым размахом. В этом смысле её можно смело назвать самой русской из отечественных поэтесс.

Другие — с очами и личиком светлым,

А я-то ночами беседую с ветром,

Не с тем — италийским

Зефиром младым, —

С хорошим, с широким,

Российским, сквозным!

В ней была всеотзывчивость именно русского человека — настоящая, доверчивая и неподдельно-скромная: "...во мне нового ничего, кроме поэтической (...) отзывчивости на новое звучание воздуха".

А новое звучание и несла витающая в воздухе революционность, с искрами и отблесками будущего "мирового пожара", "пожара-потопа". Не оттого ли и свойственны как воздух были ей строптивость и своеволие? Лишь с ними могла она оставаться самой собою. "Моё дело — срывать все личины, иногда при этом задевать кожу, а иногда и мясо", — утверждала М.Цветаева.

В то же время в поэтических исповедях, в эссеистике, в письмах и дневниках, в каждом лирическом жесте у М.Цветаевой — обращённость ко всем, ко всему миру; до крика, до "вопля вспоротого нутра" ("В который раз вспорот Живот — мало!.."). Она захлёбывалась от переполняющих её чувств и эмоций, как умела требовала вечно недоданного ей понимания, признания и любви. И этот знаменитый цветаевский захлёб никогда не терял доверительного отношения к людям: "Послушайте! Ещё меня любите За то, что я умру". А какой восхитительный у неё вселенский поцелуй: "Я в грудь тебя целую, Московская земля!"

Ей, чтобы сказать за всех от себя, нужно было уметь отойти от всех и отрешиться от самой себя, а иначе так не скажешь: "О вопль женщин всех времён: "Мой милый, что тебе я сделала?!"

Её же сегодняшний оппонент о самодостаточности её таланта, "самоценности поэтессы" отзывается с ярко выраженной негативностью — как об "избранничестве", "небожительстве". Вот её ответ: "А не знать себе цены, зная цену всему остальному (особенно — высокому), из всего ценного не знать цены именно себе — это какая-то местная слепота или корыстнейшее лицемерие. Все настоящие (поэты) знали цену, с Пушкина начиная" (из письма 1935 г.).

А чего стоит вот эта скороговорка: "Не имеет значения, в какие формы выливается сия самоценность: безмерность в мире мер или добровольное несовпадение со временем". Из памяти невольно при этом вырывается вопль-вопрос Марины Цветаевой: "Что же мне делать, певцу и первенцу, В мире, где наичернейший — сер! Где вдохновенье хранят, как в термосе! С этой безмерностью В мире мер?!"

Правда, и сама Цветаева сетовала: "Безмерность моих слов — только слабая тень безмерности моих чувств".

Что ж, у неё — "Душа, не знающая меры..." И, видно, здесь на земле, "в мире мер", её чувства осуществиться не смогут... Здесь люди при встречах "сшибаются лбом". И лишь за чертой, где начинается запредельное, в ином мире, в Небе поэта, в мире вымечтанном и совершенном, все "замыслы" и "вымыслы" сбываются. А здесь только "лютая юдоль" да "дольняя любовь". Здесь лишь знаки Бога, зовущие неведомо куда, вспыхивающие в душе и выплёскивающиеся наружу:

Бог с замыслами! Бог с вымыслами!

Вот: жаворонком, вот: жимолостью,

Вот: пригоршнями — вся выплеснута,

С моими дикостями — и тихостями,

С моими радугами заплаканными,

С подкрадываньями, с заборматываньями...

Недоброжелательным читателям и критикам М.Цветаева давала резкую отповедь: "Такому читателю имя — чернь. О нём говорил и его ненавидел Пушкин, произнося: "поэт и чернь". (...) Такой читатель — враг, и грех его — хула на Духа Свята. В чём же этот грех? Грех не в темноте, а в нежелании света, не в понимании, а в сопротивлении пониманию, в намеренной слепоте и злостной предвзятости. В злой воле к добру" (из статьи "Поэт о критике").

Как-то запутанно Ю.Павлов решает и проблему трагического отношения М.Цветаевой к Родине. И здесь у него не получается уличить её в "нерусскости". Разбирая её стихотворение "Тоска по Родине", написанное в эмиграции, он силится доказать, что для неё само понятие Родины (а значит — и России) было девальвировано тем, что она, Родина, не помогает, не спасает. И приводя такие строки: "Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст. И всё — равно, и всё — едино", — он явно умышленно опускает две последние строки этого стихотворения, главные, — а в них весь смысл, в них весь фокус любви её к Родине: "Но если по дороге — куст Встаёт, особенно — рябина..."

В нищете, в лишениях, в бездуховном пространстве заграницы, в смыкающихся стенах одиночества М.Цветаева вывела — как письмена: "Одна из всех — за всех — противу всех". И эта её поэтическая формула совершенно исключает какую бы то ни было однобокость либо лобовой подход. Ю.Павлов же видит одно только "противу всех", усматривая в этом грех избранничества и преступления.

"Ведь я не для жизни. У меня всё пожар! Я — ободранный человек, а вы все — в броне", — с отчаяньем и болью ответила бы любому критику Марина Цветаева и сегодня. Её нищая и бесправная жизнь изгоя и бомжа, как сказали бы сегодня, всё равно была окрылена порывами вдохновения, как она их описала: "Лёгкий огнь над кудрями пляшущий — Дуновение — вдохновения!"

В постоянном противоборстве с бедствиями, с враждующим бытом, губительным для души и творчества, М.Цветаева стала подлинным новаторов в поэзии. Её стремительные и судорожные ритмы предвещали всё убыстряющиеся ритмы XX века.

Однако на каждом шагу её подстерегало недопонимание, отсутствие ответного эха, в чём так нуждается талант. Особенно затронуло это её по возвращении в Советскую Россию.

М.Цветаева твёрдо решила для себя: куда муж, туда и она. Если он отправится на Родину, она во что бы то ни стало последует за ним, как в 1922 году поехала к нему за границу. И в июне 1939 года с четырнадцатилетним сыном Георгием она возвращается в Москву, вслед за мужем и дочерью Ариадной, добившимися возвращения в Россию. Вскоре они были арестованы органами госбезопасности. И М.Цветаева снова оказалась в трагическом кругу одиночества. Почти без средств к существованию, не востребованная как поэт, она занималась переводами. Осенью 1940 года Гослитиздат всё же вознамерился издать маленький сборник цветаевских стихов, но его "зарезал" К.Зелинский, раскритиковав за формализм.

Вторую мировую войну М.Цветаева восприняла обострённым зрением сердца как торжество сил мирового зла и начало апокалипсического конца человечества. Её стихотворные циклы ( "Стихи к Чехии", "Сентябрь", "Март"), исполненные антифашист- ского пафоса, веры в победу светлых начал, стали её "лебединой песнью" на чужбине.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: