— И что же, у вас здесь по-прежнему тихо? — спросил мистер Хаттон лорда де Моубрея.
— Мне сообщили, что так будет и впредь, — сказал лорд де Моубрей. — Большинство фабрик работает, а урезанное жалованье люди воспринимают спокойно. Дело в том, что в тридцать девятом году нашим местным агитаторам пришлось очень несладко, вот чартисты и утратили свое былое влияние.
— Мне жаль бедную леди Сент-Джулианс, — сказала леди Бардольф, обращаясь к леди де Моубрей. — Это, должно быть, большое разочарование, а их у нее и без того было много; но, как я понимаю, ей некого винить, кроме себя самой. Ей бы оставить принца в покое — но она никак не уймется.
— А где Делорейны?
— Они в Мюнхене — и просто в восторге от него. Леди Делорейн пишет мне, что мистер Эгремонт обещал к ним присоединиться. Если он приедет, то они планируют остаться на зиму в Риме.
— Говорили, будто он надумал жениться.
— Его мать хочет этого, — ответила леди Бардольф, — но больше я ничего не слышала на этот счет.
Вошел мистер Маунтчесни и довольно тепло приветствовал Бардольфов.
— До чего же приятно в августе встретить в деревне людей, с которыми в июне общался в Лондоне! — воскликнул он. — Дорогая леди Бардольф, сию же минуту расскажите мне что-нибудь, вы ведь и представить себе не можете ничего более унылого, чем наша здешняя жизнь. Мы совсем не получаем писем. Джоан переписывается только с философами, Мод — со священниками; и никто из моих друзей так ни разу и не написал мне.
— Может быть, это вы совсем не пишете им?
— Пожалуй, я никогда и ни с кем не вступал в активную переписку, потому что, признаюсь, никогда не хотел ни писать писем, ни получать их. Я всегда знал, что происходит, так как всегда сам находился в центре событий. Сам делал то, о чем обыкновенно сообщают в письмах; но теперь, когда я удалился от света, ничего не делаю, живу в деревне, да еще в августе, мне бы хотелось получать весточки от друзей ежедневно, однако я не представляю, к кому бы за этим обратиться. Юджин де Вер не станет писать, Милфорд не сможет; что же до Фитц-Херона, он ужасный эгоист и всегда хочет, чтобы ему отвечали.
— Это так неразумно, — заметила леди Бардольф.
— Да и вообще, о чем они могут сообщить мне сейчас? Они уехали на Вересковые Пустоши и замечательно проводят там время. Предлагали мне отправиться с ними, но я, как видите, не могу, мне нельзя оставлять Джоан, а вот почему нельзя, я, в сущности, не понимаю: Эгертон в этом году был на Пустошах и оставлял леди Августу с ее отцом.
В комнату вошла только что возвратившаяся с променада леди Мод в шляпке. Она была в необычайном оживлении и очень обрадовалась, увидев собравшихся; она ездила в Моубрей, чтобы послушать, как поют в городской католической церкви; после того как отслужили мессу, провели сбор средств для нуждающихся местных рабочих. Леди Мод уже несколько дней как сообщили о том, что она услышит самый прекрасный голос в своей жизни, однако впечатление сильно превзошло ее ожидания. Голос был словно бы женский, но невозможно даже представить себе более нежные и в то же время волнующие звуки; словом, то было ангельское пение.
Мистер Маунтчесни упрекнул леди Мод за то, что она не взяла его с собой. Он любил музыку и пение, особенно женское; и теперь, когда в округе было так мало способов развлечься, его поразило, что леди Мод не потрудилась его пригласить. Свояченица напомнила, что она специально просила его отвезти ее в Моубрей, но он отказался от этой чести, сочтя, что ему будет тоскливо.
— Верно, — признал мистер Маунтчесни, — но я полагал, что Джоан едет с тобой, и вы отправитесь за покупками.
— Хорошо, что в нашей Палате успели объявить перерыв до того, как начались эти волнения в Ланкашире, — сказал лорд Бардольф лорду де Моубрею.
— По-моему, лучшее, что мы можем предпринять — это оставаться в своих поместьях, — ответил тот.
— Мой сосед Марни страшно волнуется, — заметил лорд Бардольф, — всё его конное ополчение выведено.
— Но ведь в Марни всё спокойно?
— Более-менее; хотя эти поджоги приводят нас в замешательство. Марни отказывается верить, что они как-то связаны с положением тружеников — а уж он-то, конечно, крайне проницательный человек. И все-таки я не знаю, что на это сказать. В нашем приходе очень непопулярен Закон о бедных. Марни считает, что все поджигатели — чужаки, нанятые «Лигой против хлебных законов»{611}.
— А вот и леди Джоан, — воскликнула леди Бардольф, когда жена мистера Маунтчесни вошла в комнату. — Моя драгоценная леди Джоан!
— Послушай, Джоан, — обратился мистер Маунтчесни к жене, — Мод была в Моубрее и слушала самое чудесное пение на свете. Почему мы не поехали с ней?
— Я предлагала тебе, Альфред.
— Помнится, ты что-то говорила о поездке в Моубрей и о том, что вы хотите посетить несколько мест. А я больше всего на свете ненавижу делать покупки. Самое тоскливое в мире занятие. К тому же ты необычайно медлительна, когда ходишь по магазинам. Но пение, волшебное пение в католическом храме, пение женщины, и, возможно, прекрасной женщины, — это совершенно другое дело; и я бы так приятно провел время — никто здесь и представить себе не может! Не знаю, как вам, леди Бардольф, но для меня август в деревне — это просто… — И, не закончив фразы, мистер Маунтчесни изобразил на лице неописуемое отчаяние.
— А вам не удалось рассмотреть, как выглядит эта певица? — спросил вполголоса мистер Хаттон, присаживаясь рядом с леди Мод.
— Лично я ее не видела, но говорят, что она прекрасна, просто несказанная красавица; я пыталась ее разглядеть, но тщетно.
— Она профессиональная певица?
— Мне так не кажется; думаю, это дочь кого-то из жителей Моубрея.
— Леди де Моубрей, давайте пригласим ее в замок, — взмолился мистер Маунтчесни.
— Если вам угодно, — ответила леди де Моубрей, томно улыбнувшись.
— Ну наконец-то у меня появилось занятие! — воскликнул мистер Маунтчесни. — Я поскачу в Моубрей, найду эту прекрасную певицу и привезу ее в замок.
Глава пятая
Луч заходящего солнца, смягченный цветными стеклами маленького готического окошка, заливал светом покои настоятельницы Моубрейского монастыря. Сводчатое помещение скромных размеров было обставлено с заметной простотой и сообщалось с небольшой молельней. На столе лежало несколько фолиантов, в нише стоял крест из черного дерева, а в кресле, откинувшись на высокую спинку, сидела Урсула Траффорд. Бледное благородное лицо, цвет которого в юные годы поражал своим сиянием, со временем стало выражением ее праведности; каждая его черта: изящный лоб, ясный взгляд, тонкий орлиный нос, красиво очерченный рот (такой бывает у человека решительного и в то же время добросердечного) — говорили о том, что в этом благословенном теле обитает ангельская душа.
Настоятельница была не одна: на низкой скамеечке рядом с ней, держа ее руку и глядя ей в лицо с благоговейным вниманием, сидела девушка. Пять лет пролетело с тех пор, как она в своем юном обличье впервые предстала нашим глазам на развалинах Аббатства Марни, и за эти пять лет претворилось в жизнь всё, что сулило ее несравненное обаяние; она сделалась выше ростом, не утратив своей грации, и красота ее не только ничуть не померкла, но расцвела во всём великолепии.
— Да, я горюю о них, — призналась Сибилла, — о твердых убеждениях, которые вновь заставляют меня желать, чтобы монастырь стал моим домом. Неужели дольний мир отпустил мою душу? Я ведь не вкушала его радостей; всё, что я узнала о нем, принесло мне только страдания и слезы. Они ведь еще вернутся, мечты моей заветной юности; матушка, скажите, что они вернутся!
— В юности я тоже мечтала, Сибилла, мечтала отнюдь не о монастыре — и, тем не менее, я здесь.
— Как же мне это понимать? — испытующе спросила Сибилла.
— Мечты мои были о мирском — и привели меня в монастырь; твои же были о монастыре — и привели тебя к жизни в миру.