— Ну, и как тебе тут? — шепотом спросила Каролина у Генриетты, когда они вошли в роскошный зал.
— Я себе так дворец королевы представляла, — произнесла Генриетта. — Только, признаться, меня всю колотит.
— Ну, по тебе не скажешь, — успокоила ее подруга.
— Проходите, девчонки, — заговорил Мик. — Бояться нечего. Присядем-ка за этот столик. Так, что будем брать? Так, официант… Эй, официант!
— Да, сэр, слушаю, сэр.
— Почему не подходите, когда я зову? — возмутился Мик, приняв соответствующий вид. — Я уже десять минут соловьем заливаюсь. Принесите пару бокалов вашего коктейля для этих дам и стакан джина для меня. Да погодите вы, официант, стойте, тпру! Куда вы несетесь как угорелый? Вы что думаете, мы с девчонками будем пить натощак? Сосисок на троих — и последите там, черт возьми, чтоб их не пережарили!
— Слушаю, сэр, непременно, непременно.
— Вот так с ними надо разговаривать, — самодовольно произнес Мик, получив в награду восторженные взгляды своих спутниц.
— А тут приятно, а, мисс Генриетта, — заметил Мик, окидывая потолок беспечным, nil admirari[10] взглядом.
— О да! Тут очень красиво, — отозвалась Генриетта.
— Ты здесь впервые; а таких мест больше и нет нигде. Вон, гляди, это Владычица Озера, — прибавил он, указывая на картину. — Я ее в цирке видел, с настоящей водой.
Появились три горки картофельного пюре, увенчанные дымящимися сосисками, изящные бокалы с «моубрейской хлопушкой» для девушек — и более мужественный оловянный кубок для их приятеля.
— Тарелки очень горячие? — спросил Мик.
— Очень, сэр.
— Горячие тарелки — залог успеха, — пояснил Мик. — Нет-нет, Каролина, погодите, мисс Генриетта, не отодвигайте тарелки, отведайте пюре; что-что, а картошку здесь толкут со вкусом.
Вечер получился радостный и веселый. Мика распирало от желания угодить своим гостьям и выпить за их здоровье.
— Ну что ж, — заговорил он, когда официант убрал тарелки и им оставалось вкушать менее знатные яства. — Ну что ж, — повторил Мик, пригубив второй стакан разбавленного джина и откидываясь на спинку стула, — что бы там ни говорили, а жизнь — такая штука, с которой ничто не сравнится.
— У Траффордов, — подала голос Каролина, — самой большой радостью были уроки пения.
— Жаль мне этих бедных деревенских чертенят, — сказал Мик. — У нас, на фабрике Коллинсона, есть несколько таких, родом из Саффолка{288}, как сами говорят, занимались «земельным трудом», чудные какие-то, право слово.
— А, так то ж выселенцы, — отмахнулась Каролина, — пораспродали их всех из рабства да отправили на рынок труда в пикфордском товарняке{289}, чтобы нам заработок урезать.
— Ну, покуда этого не сделали, мы этих ребят еще успеем научить парочке фокусов, — усмехнулся Мик. — А вы где работаете, мисс Генриетта?
— У Уиггинса и Вебстера, сэр.
— Это там, где в обед станки чистят? Нет, так дело не пойдет. Вон, вижу, один из ваших ребят объявился. — Мик усиленно замахал какому-то парню в зале, и тот вскоре присоединился к ним. — Эй, старина Чертовсор{290}, как поживаешь?
Юный джентльмен привычно откликался на это прозвище, ибо ни родового, ни крестного имени у него не было. Его мать через пару недель после того, как произвела младенца на свет, вернулась на фабрику, а дитя отдала няньке — если, конечно, так можно назвать одну из тех старух, что за три пенса в неделю днем берут на попечение несколько новорожденных, а вечером раздают их матерям, которые спешно возвращаются с работы в свою темницу или берлогу, которая по-прежнему учтиво зовется «домом». Расход невелик: в лаудан добавляют патоку и получают в результате известный эликсир, который позволяет невинным бедняжкам вкусить преходящую сладость существования и на время успокаивает их, тем самым готовя к близящемуся вечному упокоению. Детоубийство в Англии столь же широко распространено и законно, как и на берегах Ганга, — обстоятельство, которое, по-видимому, пока еще не привлекло к себе внимания «Общества по распространению Евангелия за рубежом»{291}. Однако закон жизни, этот импульс бессмертного Творца, порой даже в самом нежном возрасте оберегает ребенка от всех ухищрений, на которые идет общество, дабы истребить его. Находятся младенцы, способные вытерпеть всё: голод, отраву, бессердечных матерей и исчадий ада, именующих себя нянечками. Таков был тот Безымянный, о котором мы упомянули. Нельзя сказать, чтобы ему жилось сладко, — но и умереть ему было не суждено. Итак, когда малышу исполнилось два года (матери уже и след простыл, так что еженедельную плату вносить было некому), его отправили на улицу «поиграть»: авось кто-нибудь да задавит. Но и на сей раз ничего не вышло. Самую младшую и хилую из своих жертв Джаггернаут{292} пощадил, уступив ее Молоху{293}. Все прочие сгинули без следа. Три месяца «игр» на улице извели этих нежных созданий возрастом от двух до пяти лет, босых, нечесаных и полуголых. Кого-то задавили насмерть, кто-то пропал без вести, иные простудились, схватили горячку, расползлись по своим подвалам и чердакам, где были утешены эликсиром Годфри{294} и почили с миром. Лишь нашего Безымянного ждала иная судьба. Он всегда уворачивался от лошадей и подвод и никуда не пропадал. Его никто не кормил — и он сам себе отыскивал пропитание: разделял трапезу с собаками и находил пищу в уличных отбросах. Он жил, несмотря ни на что: чахлого и бледного мальчишку не подкосила даже смертельная лихорадка, единственная квартирантка, никогда не покидавшая их родной подвал. Сладко посапывая по ночам на своей лежанке из прогнившей соломы (лишь она одна отделяла его от склизкого пола этой берлоги), где в головах у него высилась навозная куча, а у ног располагалась выгребная яма, он изо всех сил держался за тот последний кров, что спасал его от грозы и ливня.
Наконец, когда Безымянному было пять лет от роду, зараза, и так-то испокон гнездившаяся в подвалах наподобие того, где проживал наш мальчуган, с такой яростью прошлась по всему кварталу, что едва не уничтожила подчистую всё его беспокойное население. Не обошла она стороной и убежище нашего малыша. Болезнь выкосила всех детей, кроме него самого; и однажды вечером, вернувшись домой, он обнаружил мертвую старуху в окружении детских трупиков. Ребенку и прежде приходилось делить свою соломенную подстилку с покойником, но тогда хоть кто-то рядом подавал признаки жизни. Целая ночь в подвале, полном мертвецов, оказалась бы для него немногим лучше смерти. Он выбрался из своего подземелья, покинул чумной квартал и после долгих скитаний улегся под воротами фабрики. Сама судьба привела его туда. Едва забрезжил рассвет, мальчик проснулся от звона фабричного колокола и обнаружил, что вокруг него собралась целая толпа народу: мужчины, женщины, дети. Ворота распахнулись, люди вошли в них — и он вошел следом. Объявили перекличку; обнаружился посторонний; его расспросили; смышленый малец привлек всеобщее внимание. Как раз требовался ребенок в Набивной Закут, заводской цех, где из очесов, хлопкового брака и прочих ткацких отходов делали стеганые одеяла и пледы. Безымянного взяли на свободное место и даже назначили ставку; более того, ему дали имя: поскольку никто не знал, как к нему обратиться, его тут же на месте окрестили ЧЕРТОВСОРОМ.
Чертовсор вступил в жизнь так рано, что уже в семнадцать лет сочетал в себе опыт зрелого мужчины и божественную энергию юности. Он был первоклассным рабочим и имел отменный заработок; он воспользовался преимуществами, которые давала фабричная школа; быстро и без труда выучился читать и писать, а на момент нашего рассказа был душой Литературно-научного кружка на Шодди-Корт. Его лучшим (и единственным близким) другом был Красавчик Мик. Объяснялось это, наверное, тем, что они заметно разнились характером и внешностью. Подчас именно на этом и зиждется самая крепкая дружба. Чертовсор был смуглый юноша, мрачный, честолюбивый, задумчивый и вечно чем-то недовольный, однако отличался терпением и упорством — одно лишь это можно было приравнять к таланту. Мик был прекрасен как лицом, так и фигурой, весел, вспыльчив и непостоянен. Мик радовался жизни — его друг лишь терпел ее; но именно Мик всегда жаловался на низкий заработок и тяготы труда — Чертовсор же никогда не ворчал, зато много читал и размышлял о правах тружеников и желал защищать свое родное сословие.