Сегодня, однако, Хаттон был настроен иначе. Приехал он усталый и возбужденный: ел быстро и весьма жадно; прикончил пинту[30] шампанского, а потом потребовал бутылку лафита. Со стола убрали, поставили печенье, обильно приправленное острыми специями, охлажденную бутылку, чистый бокал, и Хаттон дал волю мыслям, предаться которым ему до сей поры совокупно мешали сильное душевное волнение и физические потребности, к которым обязывает жизнь.
«Ну и денек! — рассеянно подумал он, наполнил бокал и, потягивая вино, откинулся в кресле. — Сын Уолтера Джерарда! Делегат чартистов! Лучшая кровь Англии! Кем бы я только не стал, будь она в моих жилах!»
«Проклятые бумаги! Я сделал на них состояние — и всё еще не знаю, почему этот поступок так терзает мою совесть. Казалось бы, совсем невинное дело; мертвый старик, банкрот; я голодаю, его сын ни о чем не ведает, да и бумаги ему бы не помогли: требовались тысячи фунтов, чтобы пустить их в оборот; да и с этими тысячами всё могло сработать лишь у меня. Не сделай я этого, так давно бы уже исчез с лица земли, измученный нищетой, болезнями и душевной мукой. А теперь я — Баптист Хаттон, обладатель состояния, которого хватит на то, чтобы купить этот их Моубрей, и сведений, от которых даже величайшие гордецы могут затрепетать».
«И ради чего нужны всё это богатство и власть? Какую память оставлю я о себе? Какую семью создам? В целом свете ни единой родной души, кроме одного дикаря, которого я несколько лет назад посетил под видом безвестного путника — и бежал от него в неописуемом отвращении».
«Ах, если бы у меня был ребенок, дитя наподобие прекрасной дочери Джерарда!»
Хаттон машинально наполнил стакан до краев и осушил его одним глотком.
«А я лишил ее всех причитающихся ей богатств! Это ангельское существо, чье великолепие я до сих пор вижу перед глазами, чей серебристый голосок и сейчас звенит у меня в ушах. Должно быть, лишь сущий изверг посмел бы ей навредить. И этот демон — я. Так-так-так!»
И вот теперь его словно окутала блаженная нега каких-то вдохновенных грез; он опять наполнил бокал, но на сей раз лишь пригубил вино, словно боялся спугнуть образы, которые роились вокруг него.
«Так-так-так! Я мог бы сделать ее баронессой. Джерард — такой же барон Валенс, как и Тальбот — граф Шрусбери{503}. Ее имя Сибилла. Вот ведь любопытно: даже среди крестьян люди благородных кровей сохраняют благородные имена старинных семейств{504}. У Валенсов все женщины носили имя Сибилла».
«Я мог бы сделать ее баронессой. Да! И я могу дать ей то, с помощью чего она упрочит свое положение. Могу возместить те огромные земли, которые должны ей принадлежать и которых она, вполне вероятно, лишилась по моей вине».
«Могу ли я сделать больше? Могу ли я возвратить ей титул, которого она достойна, унять эти злые муки совести и достичь заветного стремления всей моей жизни? Что, если мой сын станет лордом Валенсом?»
«Чересчур смело? Чартистский делегат; крестьянская дочь! При всей ее блистательной красоте, которой я сам был свидетелем, при всех чудесных дарованиях, о которых так подробно распространялся их друг Морли, неужели она от меня отпрянет? Я не горбун Ричард!»{505}
«Я могу предложить многое: чувствую, я мог бы успешно убедить ее в этом. Она, должно быть, очень несчастна. С такой внешностью, с такими благородными мечтами, с такими помыслами о власти и величии, которые я мог бы вдохнуть в нее, думаю, она не устоит. Да еще и перед человеком своей же веры! Вновь возвести славный католический дом; старинная кровь, старинные имена и старинная вера! Дева Мария, что за восхитительное видение!»
Глава одиннадцатая
Вечером того дня, когда Эгремонт повстречал Сибиллу в Вестминстерском аббатстве и позже расстался с ней при таких печальных обстоятельствах, графиня Марни устроила грандиозное собрание в родовом особняке на Сент-Джеймс-сквер;{506} лорд Марни намеревался сдавать его в аренду одному новому клубу и на некоторое время планировал вместе со своей семьей приютиться в гостинице, но до того заломил арендную плату, что новый клуб, состоявший в основном из одного находчивого господина, который сам себя назначил секретарем, почил прежде, чем подписали договор. Тогда было решено, что семья поселится в родовом особняке еще на один сезон, и сегодня Арабелла принимала здесь всех представителей высшего света, выдающимся украшением которого она являлась.
— Мы пришли к вам сразу же, как только смогли, милая Арабелла, — сказала своей невестке леди Делорейн.
— Вы всегда так любезны! Вы видели Чарльза? Я надеялась, что он придет, — с легкой грустью в голосе прибавила леди Марни.
— Он в Палате; уверена, в противном случае он был бы здесь, — сказала леди Делорейн, довольная тем, что нашла такое хорошее оправдание отсутствию сына, который, как она прекрасно знала, должен был появиться при любых обстоятельствах.
— Как это ни печально, но, боюсь, сегодня вечером вам будет недоставать поклонников, моя дорогая. Мы обедали у герцога Фитц-Аквитанского, и все наши кавалеры куда-то исчезли. Поговаривают о каком-то раннем голосовании.
— Я искренне желаю, чтобы все эти голосования закончились, — сказала леди Марни. — Они совсем не считаются с обществом. А вот и леди де Моубрей!
Альфред Маунтчесни так и вился вокруг леди Джоан Фитц-Уорен, которой была приятна преданность этого купидона из Мейфера{507}. Он витийствовал о невероятном ничто, она отвечала ему непостижимым нечто. Ее ученое глубокомыслие выгодно контрастировало с его пресным легкодумьем. Иногда он ловил ее взгляд, и тогда его глаза, в которых светилась самодовольная нежность, сообщали ей, как же терзается его душа.
Леди Сент-Джулианс, опиравшаяся на руку герцога Фитц-Аквитанского, остановилась, чтобы поговорить с леди Джоан. Леди Сент-Джулианс твердо решила, что наследница Моубрея станет женой одного из ее сыновей. Посему она неустанно следила за всеми, кто пытался единолично завладеть вниманием леди Джоан, и всегда ухитрялась помешать их маневрам. Посреди очаровательной беседы, когда, казалось, вот-вот наступит переломный момент, леди Сент-Джулианс считала необходимым подойти и прервать разговор, как-нибудь ласково обратившись к леди Джоан, которую она называла «мое дорогое дитя» и «милочка»; между тем эта благородная дама даже не удостаивала вниманием несчастного кавалера, которого она таким образом окончательно выбивала из седла.
— Мое милое дитя! — сказала леди Сент-Джулианс, обращаясь к леди Джоан. — Вы и представить себе не можете, как же несчастен Фредерик в этот вечер. И все-таки он не может покинуть Палату; боюсь, он задержится там допоздна.
Леди Джоан взглянула на леди Сент-Джулианс так, словно ей было совершенно безразлично, появится Фредерик или нет, и ответила:
— Я не считаю, что голосование так значительно, как обыкновенно воображают. Поражение в вопросе по колониальному правлению не кажется мне достаточным поводом для того, чтобы распускать Кабинет.
— Сейчас любое поражение этим чревато, — возразила леди Сент-Джулианс, — но, по правде сказать, я настроена не столь оптимистично. Леди Делорейн говорит, что они непременно проиграют, говорит, что радикалы непременно их предадут, но я не разделяю ее уверенности. Почему радикалы должны их предать? И что мы такого сделали для радикалов? Неужели мы в самом деле предвидели эту историю с Ямайкой и пригласили кого-нибудь из них на ужин или устроили пару-тройку балов для их жен и дочерей? Если бы я только могла предположить, что нам выпадет такая отличная возможность пробиться к власти, я бы уж точно не стала обременять себя никакими заботами — даже приглашать их дам.