– Петровна! – зычно кричит Ярома.
Появляется невысокая пожилая женщина, чем-то очень похожая на Ярому: то ли лицом, то ли резкими уверенными движениями, сказать трудно, – такое сходство бывает у людей, которые прожили вместе много лет. Увидев капитана, Петровна всплескивает руками, бросается к гостю.
– Борис Зиновеевич, вот радость-то! Да что я – и поздороваться-то забыла! С приездом, Боря, милости просим! – Она тянется к капитану и трижды – крест-накрест – целуется с ним. Ярома исподлобья смотрит на жену, досадливо морщится.
Закончив с поцелуями, Петровна опять всплескивает руками:
– Ведь не ждали тебя нынче, Борис! Приезжал какой-то с рейду неделю назад, так рассказывал: уходит, говорит, Борис Зиновеевич на пенсию, так что не ждите дружка…
– Петровна! – грозно вскидывается Ярома. – Петровна!
Она подбоченивается:
– Ну, ну! Не очень-то! – И капитану: – Ты с ним, со Степаном, характерней будь!
Петровна убегает. Капитан делает вид, что рассматривает медвежью шкуру, но Ярома замечает, как он правой рукой быстро лезет в карман, но спохватывается и вынимает. «Бросил курить!» – печалится Ярома, злясь на жену, на себя, не зная, что сказать. Он вспоминает твердое пожатие руки капитана и думает, что это могло ему показаться, что и в его, Яроминой, руке нет прежней силы, и капитан, наверное, не шутил, когда сказал об этом.
– Сам убил? – наконец спрашивает капитан.
– Соседа нанял, – усмехнулся Ярома. Только сейчас он верит в то, что рассказывал начальник ближайшего рейда. – Правда, значит?
– Правда! – отвечает капитан. – Только на пенсию… Слушай, что ты привязался?
С большим медным подносом входит Петровна. Ярома кашляет и угрожающе двигает бровями. Чертыхнувшись, Петровна выходит в кухню и возвращается с пузатым графинчиком:
– Запретили старому врачи, не верит… Куда ему сегодня ее пить: не обедавши на берег уплелся… Он ведь тебя, Боря, с обеда ждет…
– Ах, будь ты неладна! – стучит кулаком по столу Ярома, но осекается – по-детски вздрагивая всем телом, капитан смеется и вытирает глаза рукавом форменного кителя.
– Сроду он такой – взгальный! – говорит Петровна о муже и наливает друзьям по рюмке водки. – Пейте ее, проклятущую!
Наступает молчание – капитан и Ярома косятся на рюмки, думают: верно, и впрямь состарились они, коли перед тем, как выпить рюмку, прикидывают, раздумывают, не чувствуют радости. Не так бывало смолоду: литр водки зараз выпивали капитан и Ярома, съедали горы пельменей, мороженых стерлядок, по кус-меню сала и прямо из-за стола – не брала водка! – шли на работу.
– По рюмке, пожалуй! – вздыхает Ярома.
– Добро!
Петровна присаживается, подперев подбородок рукой, пригорюнивается… Прибелило время густые Яромины волосы, когда-то смолевые, каракулевой завивки, а уж про Бориса и говорить нечего – закуржавел головой, плечами ссутулился, в глазах попритухли светлячки, опасные в молодости для девок. Хорошо помнит Петровна молодого капитана – жаден был до жизни, как и Степка, черпал ее полной пригоршней. Одно сохранилось у Бориса с молодых лет – улыбка: набежит на лицо, и мнится – солнечный зайчик сверкнул.
– Ешьте, мужики, пейте! – по-старинному напевно потчует Петровна.
Хорошо едят мужики. Капитан пристроился к копченому осетру, уминает за обе щеки, и Петровниных грибов вкус не забыл Борис – похрустывают в зубах, солодкие, ядреные, словно только уторканы в бочку. Пахнет летом и покосом от них, да и от стола, от Яромы, от Петровны. Детством пахнет! Оттого так и хорошо капитану в Яромином доме, где средь городской обстановки неожиданно для глаза торчат из углов пучки высохшей, дурнопьянистой травы.
Украдкой вытирает Петровна кончики глаз расписным платком.
После ужина, завернув вершковую папиросу, Ярома пускает причудливые завитки, кольца, спирали; сидит, согнувшись, выставив крупные, мосластые лопатки. Задумчиво говорит:
– Может, и та пуля свое сказала…
– Непременно, Степан. Ничего не проходит бесследно…
Вспоминают они, как тридцать с лишним лет назад капитан лежал на печи в Яромином доме, навылет простреленный колчаковской пулей. Стонал – молод был тогда, слаб костью. «Не дай помереть, Степан!» Жить хотелось молодому телу. Три ночи длинных, как вечность, просидел рядом с Борисом Степан, сбивал жар холодными компрессами…
Опять Петровна прижимает к глазам расписной платок.
Капитана тревожит мягкое теплое чувство; от комнаты, от мягких движений Петровны веет молодостью, чистотой, домашней теплотой и радостью.
– Что в деревне, Степан? Я за зиму из поселка носа не высовывал…
Ярома понимает его вопрос и те мысли, которые скрываются за ним. Все понимает старый друг Ярома.
– Хорошо, Борис… Расправляется деревня. До хоромов, может, еще далековато, а зажили… У меня сплавщики уходят обратно в колхоз…
Пуповиной многих поколений связаны капитан и Ярома с деревней. Мерещится покосившаяся избенка над стремниной Оби, изволочь дыма под потолком, шуршанье тараканов за печкой – родное, детское, саднящее душу неповторимой свежестью впечатлений. До боли хочется пасть грудью на порожек родной избенки, дохнуть разнотравьем, черемухой, счастливыми и терпкими запахами детства; прижаться телом к земле, ожидая, что вернет навеки утерянное – молодость. Но нет – невозвратное осталось за деревенской околицей прощальным перебором гармошки, неоглядным стремлением парней в широко распахнувшуюся перед ними жизнь.
Три года назад приехал капитан в родную деревню Волкове и чуть не заплакал от досады, от разочарования – плугом пятилеток разворошила Советская власть вековой устой волковчан, понастроила водонапорные и силосные башни, вымахнула двухэтажную школу, каменный магазин, а на том месте, где стоял домик капитанова детства, не было ничего – ребятишки гоняли гулкий мяч. И впервые в жизни обиделся капитан на Советскую власть – что угодно строй, но оставь старому – человеку местечко, к которому можно было бы притулиться душой, вернуть на мгновенье молодость. И только за деревней отошел Борис Зиновеевич: встретил старого знакомого – древний осокорь на берегу. На него и пролил грусть капитан…
– Может, квасу выпьешь, Боря? – спрашивает Петровна.
Ярома и капитан смеются.
– Давай квасу!
Над Чулымом день начинается рано.
В третьем часу восточный край неба светлеет, точно густую синь разбавляют водой; потом в тальниках, цепляясь за ветви, ластясь к земле, плывут простынями туманы, все ниже и ниже прилегая к воде. Немая стоит тишина! За пять километров слышно, как в лодке скрипит металлическая уключина… Река медленно катит беляки – холодная, неприветливая, однообразная в своем стремлении вперед, к волнам Ледовитого океана.
Ярома и капитан выходят на берег. Возбужденные разговором, воспоминаниями, бессонной ночью, стоят они, поеживаясь от утренней прохлады. У обоих такое чувство, словно признались друг другу в том, что жизнь прожита, и прожита как-то незаметно. Дни шли за днями в сутолоке дел, из них складывались годы, десятилетия, и вот они уже состарились, а сделано мало, и не сделано что-то главное, наполняющее жизнь ожиданием самого значительного, самого большого.
– Пятый час, – говорит капитан.
– Пошли! – Сплавщик поворачивается и идет вдоль крутого яра. Они минуют контору, сплоточную машину, крайние дома, «Смелый», приткнувшийся на берегу. Наконец Ярома останавливается.
– Смотри!
Под яром, в клочках тумана проглядывает мокрое и темное тело гигантского плота; конец его не виден – скрывается в тумане, уходит змеевиной за яр, за тальники.
– Вот! – тычет пальцем Ярома и отворачивается от капитана, чтобы не видеть восторженных, округлившихся изумлением глаз.
– Ой-ей-ей, Степан! Да как же ты!.. Сколько в нем?
– Двенадцать тысяч четыреста!
Над плотом клубятся клочки тумана, плывут точно над берегом. И туман прилегает на бревна, обнажает золотую кору. Выше плота висит пыльный осколочек месяца.