Красный уголок на «Смелом» – светлая и уютная каюта. Во всю стену – портрет Ильича… Ильич сидит на скамейке, сложив руки; он спокоен, раздумчиво-прост, в прищуре глаз – чуть уловимая ласковость, а в руках – расслабленная тяжесть. Ильич отдыхает.
Есть в красном уголке бильярд, шахматные столики, книги, цветы.
Капитан терпеть не может наглядной агитации в том виде, в каком насаждают ее на судах пароходства: берется лист картона, ножницы, клей и куча журналов; вырезки наклеиваются на картон, и наглядная агитация готова! Не терпит капитан и таких лозунгов: «Речники! Выполним и перевыполним навигационный план!» Вместо вырезок из газет он велел повесить на стену портреты знатных речников страны и сам написал их биографии; вместо лозунга с призывом выполнять и перевыполнять план велел написать плакаты: «Константин Хохлов, помни, если ты проглядел Канеровский тиховод и прошел стрежниной, ты потерял семнадцать минут, более сотни килограммов угля, несколько килограммов масла! …Иван Зорин! Если ты при каждой бункеровке будешь рассыпать полтонны угля, как в Молчанове, ты за навигацию отнимешь у ребят рейс!»
В красном уголке есть мягкие кресла и диваны, шелковые занавески, бархатные портьеры. Здесь яркий свет и чистота…
– Собрались все! – сообщает Петька Передряга. Капитан усаживается в кресло, с улыбкой, умиротворенно оглядывает ребят: нравится ему, что речники чисто выбриты и аккуратны, что Иван Захарович, видимо не успевший принять душ, переменил обувь, надел чистый бушлат, но в комнату все-таки не прошел, а улыбается вывернутыми губами из просвета двери; нравится и то, что парни спокойны – не ерзают, не торопят, не щупают его испытующими глазами: как, дескать, настроение у капитана перед Вятской?
– Ну, так-то, друзья мои, – начинает капитан. – Поутру Вятская… Пичкать вас наставлениями не стану, вы знаете все о моем замысле… Мы с Уткиным посоветовались… – Он находит взглядом Хохлова, подмигивает ему. – Слышишь, Костя, посоветовались… Или, как ты говоришь, провели закрытое партийное собрание… И скажу я тебе, Костя, пятьдесят процентов партийного собрания голосовало за то, чтобы тебя не допускать на вахту, когда пойдем Вятской…
Ребята сдержанно смеются, а Костя Хохлов пригибает голову, но все-таки насмешливо говорит:
– И когда по деревне идешь, на окошки мои не поглядывай…
– Вот, вот! – подхватывает капитан. – На окошки мои не поглядывай… Парень ты забавистый, слов нет, но анекдоты похабные любишь…
Капитан лезет в карман, достает записную книжку, роется в ней, делает вид, точно ищет запись, но не находит и машет рукой.
– Впрочем, пустяки… Так вот, Костя, пятьдесят процентов, то есть я, проголосовали против, но Уткин уговорил меня. Лука, дескать, еще в курс не вошел, то да се… Как, ребята, возражений нет?
Речники молчат, пересмеиваются. Иван Захарович басит из двери:
– Костя клёвые анекдоты рассказывает. Чувак еще тот!
Капитан грозит пальцем:
– Я и до тебя доберусь!.. – Он вдруг широко раскрывает глаза. Раскатисто рассмеявшись, капитан с видом довольного, лукавого мальчишки говорит Зорину: – Иван Захарович, абракадабра перетонито ангидрито кинолинисто? А?
Эту галиматью капитан произносит быстро, с убедительными интонациями.
– Сарданапал? – спрашивает капитан и наклоняет ухо в сторону Ивана Захаровича.
От неожиданности, от серьезности капитанова голоса Ивану Захаровичу спервоначала кажется, что он не расслышал слова, поэтому он глубже просовывается в дверь и переспрашивает:
– Что, Борис Зиновеевич, не расслышал…
– Да, да, перемагнито недомагнито частоколо заборново… – серьезно отвечает капитан, и теперь до кочегара доходит смысл происшедшего – доходит потому, что он слышит и последние слова и с запозданием понимает предыдущие, а больше всего потому, что речники со стоном начинают сползать с кресел, ухватившись за животы. Заливается смехом и капитан. Он достает из кармана платок, вытирает слезы. Оглушительным басом, но позже всех начинает хохотать Иван Захарович – валится на дверь, хлопает в ладоши, издает дикий саксофонистый звук… Так проходит несколько минут, потом капитан замечает в веселье какой-то тихий островок, темный угол, который притягивает его взгляд. Встряхнув головой, он понимает, в чем дело, – Нонна Иванкова, строго выпрямившись, сжав губы, молчит.
– Довольно! – громко, резко приказывает капитан, и, вероятно, его тон показался бы обидным и ненужным, если бы ребята не успели хоть чуток просмеяться. Речники постепенно успокаиваются, только некоторые еще долго прыскают в кулак.
– Поплыли дальше, – говорит капитан. – Другие вахты таковы: в кочегарке Зорин, на рации – Иванкова, на корме – Семенов, на носу и палубе – Передряга, боцман Ли – связь с плотом…
Он делает паузу, задумывается, затем – мягко, душевно:
– Нет ли у кого сомнений, ребята? Все ясно? Речники молчат.
– Добре!.. Открой шкаф, Нонна, выдай хлопцам бильярдные шары.
Капитан секунду думает и предлагает Уткину:
– Сударь желает получить мат?
– Он желает поставить мат вам! – галантно кланяется механик, едва приметно оживляясь.
Они садятся за шахматный столик.
В красном уголке – оживление.
Как-то интереснее играть в бильярд, в шахматы и шашки, если рядом за столиком сидит Борис Зиновеевич, который охотно отрывается от собственной партии, успевает «поболеть» за других, поддержать павшего духом, а если нужно – высмеять зарвавшегося.
Любят ребята, когда в красном уголке сидит капитан. И, вероятно, поэтому деликатно не замечают, что из пяти партий три, а то и четыре Борис Зиновеевич проигрывает механику – не может устоять он против хладнокровного и медлительного Уткина.
Перед рассветом штурман тихонько стучит в дверь капитанской каюты. Борис Зиновеевич отвечает сразу же:
– Вятская?
– Она!
На палубе капитана в охапку схватывает ветер. Свободно распущенные концы шарфа парусят в воздухе, подхватив их, он боком пробирается в рубку. Пароход одинок в ночи. Устоявшийся стук плиц и шум пара не нарушают утреннюю просвежившуюся тишину. Команда спит – капитан настрого запретил будить ребят перед Вятской и даже усиленно распространял слух, что к опасной протоке «Смелый» прибежит поздним утром.
В рубке тепло, тихо, сонно, пахнет маслом и краской. За штурвалом – Костя Хохлов. Петька Передряга съежился в уголке… Когда вслед за капитаном просовывается Валька Чирков и прислоняется к стене, Борис Зиновеевич насмешливо выпячивает губу:
– Ты бы уж будил меня в двенадцать!
– Черт знает, думал, рядом…
Ночная мгла тонким туманом рассасывается по прибрежным тальникам, горят на горизонте две звезды, они кажутся радужными пятнами на сереньком небе. Берега однообразны, унылы, темны. Куда ни кинешь взгляд – низкорослые тальники, покрытые коричневым налетом; на добрый километр река пряма, как канал, а дальше в сизой дымке угадывается поворот, справа горбится небольшая возвышенность, по склонам которой бархатятся невидимые березки. На носу «Смелого» красиво светят сигнальные огни, отблеск ложится на стекло рубки.
– Возьми левее! – сонно советует капитан.
Костя перекладывает руль. Рулевая машинка, отхлопав, стихает, опять наваливается тишина, и Петька Передряга клюет носом – голова касается коленок, он просыпается, испуганно продирает глаза, но через минуту снова тупо ударяется лбом о колени.
– Минут через двадцать войдем в протоку! – напоминает Чирков.
Капитан морщится – штурман помешал его думам о дочери, о письме, которое лежит на столе. Поеживаясь от приятного, радостного чувства, капитан думает о том, что после вахты опустится в каюту, попьет чайку и сядет за письмо.
– Не через двадцать минут, а через полчаса… – наставительно говорит он. – А то и минут через сорок войдем.
Капитан решительно поднимается, выходит из рубки на резкий, сбесившийся ветер. Плот виден только до половины, ветер гонит между ним и пароходом густые беляки, звенит буксирный трос – тонко, тревожно. Волны охлюпкой бьются о борт. «Чертов ветер!» – ругается капитан, поеживаясь, и резко приказывает Чиркову, вышедшему из рубки: