Не помню уж как, но оказалась я на улице, в сквере напротив "Маруси". Сижу на скамейке, солнышко за домами садится, снег потрескивает. Подмораживать, значит, его начинает: дело-то совсем уже к вечеру. А в руке у меня вроде камешек. Разлепила я пальцы - не камешек это, а обрывки бумаги. Значит, ничего мне не приснилось, и договор я действительно разорвала. Мне бы радоваться, а я в рев: Толеньку жалко, все мои надежды и мечтания теперь развеялись.
А в хозяйственной сумке моей рекомендательное письмо лежит. Конверт с серебряной каемкой, марка "Космос" - тоже серебряная, и красивыми буквами выписано посередине: "Гайфутдинову Сергею Саид-Гареевичу, профессору".
Встала я и побрела, повесив голову, обратно в кафе "Кукурузница". Сначала просто брела, потом шагу прибавила, под конец совсем побежала. Бегу, задыхаюсь и думаю: ну если ушла эта ведьма - вовек себе не прощу.
Влетаю в зал - сидит тетя Таня за тем же столиком и ножку куриную жадно обгладывает. Повернула ко мне засаленное свое лицо, губы рукой обтерла и говорит:
- А, это ты, Зинаида.
И снова за свою кость принимается.
- Передумала я, - говорю. - Погорячилась, простите великодушно.
- Я-то прощаю, - отвечает Татьяна Петровна, - мне не впервой. Сколько раз уходили клиентки, и все возвращаются.
- Давайте бланк, - говорю. - Я все заново перепишу.
- А зачем? - отвечает Татьяна Петровна. - Договор-то у меня. Ты пустую бумажку рвала, без подписи. Ступай себе с богом и не терзайся напрасно.
- Спасибо вам, - говорю я ей от души.
Тут Татьяна Петровна зорко на меня посмотрела, косточку куриную подняла и произнесла со значением:
- Вот теперь твоя подпись действительна.
Распрощалась я с ней по-хорошему, даже расцеловалась.
И совсем уже с легким сердцем отправилась в музыкальный магазин.
Скрипок много в магазине, а очереди никакой. Озадачилась я: с очередью привычнее. Что другие берут, то и ты. А тут глаза разбегаются: всех цветов инструменты, на все размеры. Есть малюсенькие скрипочки, с ладонь величиной, а есть от земли по пояс. И, что странно, цена им одна: двадцать рублей штука. Продавец попался наглый, на меня не глядит, все пакетики со струнами перекладывает. Не стала я ему доверяться. Продавцы - такой народ: что получше попросишь, а он глазом тебя прощупает, видит - человек неумелый, и подсунет второсортный товар. Выбрала я темненькую, с загаром, среднего размера, чтоб на вырост была и все-таки по плечу моему Толику: как-никак, ему завтра играть, ни к чему ребенку вещь неподъемная. Заплатила двадцатку за скрипку, одиннадцать за футляр, пять девяносто за подставку для нот, а самоучителя в этом магазине не оказалось. И решила я больше никуда не ходить: ноги устали от беготни, да и голова стала тяжелая. Обвешалась я покупками и поехала в свои Подлипки.
Мужики мои так глаза на меня и вытаращили.
- Мама, что это, гитара? - спрашивает меня Толик, ягодка моя.
- Нет, сыночек, - сказала я и заплакала. - Скрипка это, будешь на скрипке играть.
- А я не умею.
- Научишься.
- С ума ты, Зинка, сошла, - говорит мне отец. - Да у нас в семье сроду скрипачей не было. Гармонисты водились, но гармонь - это же другой коленкор. Как же ты решилась против наследственности?
- Не ворчи, дедуля, - отвечаю ему. - Голова и так раскалывается.
После ужина стал мой Толик свою скрипку терзать. Положил на плечо, пиликает. Весь вспотел, бедняжка, а толку нет: то она у него зверем ревет, то и вовсе шипит без голоса. Умаялся мальчик - и в слезы:
- И зачем ты ее, мамка, купила, проклятую?
- Ничего, сынок, - говорю, - это дело постепенное.
А сама уж сомневаться начала: не надула ли меня старуха?
Ну угомонились мы, спать легли. Толя скрипку рядом с собой положил, глаз с нее не сводит. Да и то: игрушка красивая. Гладит ее, ласкает, так в обнимку с ней и заснул. Отец тоже захрапел (тяжело он спал в тот последний год), я одна до полуночи глаз не сомкнула. Вот ведь, думаю, глупость какую сделала: а вдруг умру? Что они без меня останутся?
Слышу, у соседей стенные часы хрипят: к бою, значит, готовятся. Я по этим часам на работу всегда вставала: точные они, старинные. И висят за стеной как раз над моим изголовьем. Бывало, расстроюсь к ночи, лежу на постели и слушаю, как они тикают. Бой у них колокольный, с малиновым перебором, на три этажа слышно: жильцы уж писали на эти часы заявление.
Блям! Ударило раз. Я коленки поджала, лежу ни жива ни мертва, и припомнилось мне, как я Тольку рожала. Привезли меня в родильную палату. "Ну, давай", - говорят, а я в слезы: "Не хочу, не сейчас, не умею!" Акушерка смеется: "Девять месяцев назад надо было такие слова говорить. Торопилась тогда, и сейчас не оттягивай!" Торопилась, что правда, то правда. Гришка был озорной, он и знать не хотел, что я только восемь классов кончила. Ему бы подождать, пожалеть бы меня... но тогда бы и Толика не было. Вон он спит, моя кровинушка, губами во сне "чмок, чмок", и не знает, что мать его сделала.
Бум! Ударило во второй, и пошли колокольчики, перезвоны. "Мама, мамочка", - шепчу, как в палате тогда: в полный голос кричать я стеснялась. Пусть, мол, думаю, взрослые бабы дурным криком исходят: мне нельзя, я несовершеннолетка. Скажут: ишь ты какая, ребенка молчком завела, а сейчас разоряешься. Ну точь-в-точь как теперь: и страшно и стыдно.
Третий, пятый, десятый удар. Руки-ноги холодные стали. Может, встать? Может, папаню на помощь позвать? Что я все "мама" да "мама"? Мамы-то своей как раз я и не помню, очень рано она умерла, и пришлось отцу меня нянчить. Он жалел меня маленькую, обшивал и обстирывал, женщин в дом не водил: так и выросла я к мужчинам доверчивая. Гришке верила, как отцу, он и старше меня на одиннадцать лет, то-то я тогда, дурочка, радовалась. Вот как, думаю, повезло сироте: из отцовских-то рук прямо в Гришкины руки попала. Он тогда был веселый, мой Гришка-злодей, коротышкой все звал, пузатенькой...
Тут слезами я задавилась, в подушку уткнулась лицом и не слышала, как двенадцатый пробило. Только чувствую вдруг - холодок на языке, точно мятную конфетку съела. И легко сразу стало, спокойно внутри: помню, даже засмеялась я от облегчения. Вот и все, говорил мне, бывало, Гришуточка мой, а ты, дурочка, боялась. С этим и заснула, а спала до чего хорошо - ну прямо как будто убитая.
В семь часов просыпаюсь - как заново родилась: улыбаюсь лежу, спокойная, собой довольная. В доме хлеба ни крошки, на первое нет ничего, а я потягиваюсь себе да пожмуриваюсь. Пастилы захотелось: ну смерть как хочу пастилы. Впору встать да бежать в магазин. Ладно, думаю, заверну по дороге в кондитерскую, килограмм куплю и на пункте одним духом слопаю.
Только слышу вдруг - шорох по комнате, белый кто-то идет. Невысокий, и по полу тихо ступает. И подумала я без страха: вот она, душа моя, выхода найти не может. Села я на постели, ночнушку на груди запахнула.
- Кто там? - спрашиваю.
- Мама, это я, не бойся, - отвечает мне Толиков голос. - Что-то душно, не спится.
И от этих от слов сердце кровью мне сразу ошпарило. Встала я, свет зажгла - и на сына гляжу, словно в первый раз его вижу. Стоит мой маленький у окна, скрипочку к животу прижимает. Бледный, тощий, ушастый, из-под майки все кости наружу, головенка стриженая, шишковатая. И лицо незнакомое, ни Гришкино, ни мое. Господи, думаю, да никак я его разлюбила?
- Мама, я поиграю немножко, - говорит мне сыночек. - Что-то вдруг захотелось. Можно, мама?
Собрала я все силы: да это же Толенька мой, я ж в него свою душу вложила. Пересилила себя, за стол сажусь и головой ему ласково киваю:
- Поиграй, сыночек, поиграй.
Положил он свою скрипочку на плечо, подбородком ее прижал, длинноносый сразу стал, горбатенький. Пальцем струны потрогал и заиграл. Детским голосом заговорила скрипка, быстро так забормотала: "Что же это со мной, что же это со мной... - И протяжно потом: - ...де-елают?.."