- И ты нас хочешь оною норкою провести в стены?
- Нету, норкою не способно будет: узка гораздо, гладкой не пролезет.
- Так как же?
- Есть в стене место такое, проломное: с этой стороны его распознать нельзя, а я укажу.
- А дале что?
- Выломать камни, там не велика сила надобет.
- Ну, и что ж?
- В ночь выломаем, вот нам и ворота.
- И войдем?
- Ночью и войдем...
- Сонных, что щенят, заберем, лядиных детей! - не вытерпел Кирша, брякнул радостно.
Не вытерпел и Каргас: выскочил из-за сундука и ну радостно и неистово лаять то на воеводу, то на Киршу, то на сухого стрельца с серьгой и даже на незнакомого чернеца.
- Цыц, анафема! Цыц, клятой! Вот взбесился! - кричал воевода; но пес уж и его не слушал: он по глазам видел, что воевода рад, и неистово выражал свой собачий восторг.
Кирша радостно потирал руки и ржал, глядя на Каргаску. Воевода шагал по палатке, отбиваясь от собаки, которая лезла целоваться. Феклис самодовольно, с злым выражением в красивых глазах, улыбался, навивая клок бороды на палец.
- И ты как перед Богом говоришь? - уставился воевода на чернеца.
- Как перед Богом!
- И укажешь место?
- За тем пришел, свою голову принес под осудареву плаху.
- И не величкой силой проломаем?
- Плевошное это дело будет.
- Ну, добро! И за то великий государь, его царское пресветлое величество, пожалует тебя таким жалованьем, какова у тебя и на уме нет.
Чернец поклонился, чтобы скрыть блеск глаз, говоривший о чем-то ином, только не о государевом великом жалованье.
- Что ж ты стоишь вороной! - вскинулся воевода на Киршу.
Кирша оторопел. Каргас тоже накинулся на него с лаем: воевода-де лает, так и мне следует.
- Беги живой ногой, веди попа с крестом и Евангелием, - пояснил воевода.
- Мигом, воевода! - икнул Кирша.
- Живо!
Каргаска с лаем кинулся за посланцем, и долго его радостный лай раздавался вдоль сонного берега моря, посыпаемого снегом.
XVI. ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ "СОЛОВЕЦКОГО СИДЕНИЯ"
- Мама! Ты слышишь!
- Что, дитятко?
- Слушай, а? Кто-то плачет.
- Что ты, глупая, кому теперь плакать?
- Ох, мама! Мне страшно: я слышу, как кто-то плачет.
- Да это ветер в трубе, ноли не слышишь?.. А ты перекрестись, прочти молитву Исусову и спи.
Оленушка крестится, придерживая левой рукой рубашку, шепчет молитву и снова опускает свою растрепанную, с спутавшеюся косою голову на белую подушку. Тихо в келье. На дворе слышна вьюга. Сон так и клонит, тяжелит веки и туманит... Неупокоиха ровно посапывает...
- Мама! А мама!
- Ох, Господи Исусе! Ты что опять?
- Мне не спится... У меня, мама, мысли...
- Какие у тебя, у глупой, мысли! Ноне не каталась на салазках, пурга, ну и не спится.
- Завтра покатаюсь, с Иринеюшкой... А мои салазки лучше его...
- Не в пример лучше... Ну, спи, дитятко.
- А в Архангельском, мама, что теперь?
- Что, глупая! Спят.
- Батя спит?
- Нет, на салазках катается.
Оленушка смеется... Опять тихо, только вьюга завывает в трубе и под окном... Лампадка как будто вздрагивает... По стене словно тени какие ползут... слышен ровный сап... Где-то сверчок засверестит и смолкнет... Жутко Оленушке, нейдет сон, все что-то слышится в порываньях ветра за окном...
- Мама! Кто это стучит?
- Асинька? Ты все не спишь?
- А ты слушай, мама.
- Что мне слушать-ту? Тебя, дуру?
- Нету, мама, там стучит, слышишь?
- Это вьюга, ветер.
- А во что она стучит?
- А во что придется: в ставни, в било, у трапезы что висит.
- А как это, мама, мертвецы по ночам ходят?
- Что ты! Что ты, непутевая! С нами крестная сила, на нас кресты.
- А как же дедушка Спиря говорил, что к ему душенька ево Оленушки приходит?
- Что ты пустое мелешь, глупая? Какой Оленушки?
- А у него дочка была Оленушка.
- А! Ну, он святой человек, он видения в сониях видит.
- И я во сне все вижу, и Архангельской вижу часто, и батю, и как мы по грибы ходили.
- Ну, то-то же.
- А мне Исачко сказывал, что он сам лешего видел.
- А ты уж и с Исачком, глупая, подружилась!
- А как же, мама! В ту пору, как стрельцы шли на монастырь воропом, перед святками, и убили его турмана беленького "в штанцах", так мы с ним хоронили турмана, я плакала, плакала! И он, Исачко, плакал же...
- Было о чем дураку!
- Он, мама, не дурак, он добрый... И он сказывал, что часто видит во сне покойного турмана.
- Фу! С тобой точно одуреешь... Да спи ж ты, говорят тебе, сорока!
И Неупокоиха повернулась носом к стене и ухо заложила стеганым, полосатым, словно шашечная доска, одеялом. Скоро опять раздался ее сап, а Оленушка, полежав с закрытыми глазами, снова открыла их и стала смотреть на мигающие полосы на потолке: полосы шли от образов, от лампадки. Она задумалась об Архангельске: хотела вспомнить лицо Бори и не могла... Вот-вот, кажется вспомнила, и, собственно, не его вспомнила, а то, как они грибы в лесу собирали, как нагнулись над одним грибом, как Боря взял ее руку, все это хорошо помнится: и как потом они потянулись друг к другу, как губы их слились и как коленями раздавили гриб, когда вырывалась, все это вспомнила она... но лица Бори никак не могла вспомнить... Это не его лицо, нет, это Иринеюшка... А вот и "архимандрит" Никанор на качелях качается, чудно что-то... И дедушка Спиря на салазках тут же... И Исачко за рога лешего ведет, леший его турмана поймал... Слышно, как стрельцы поют на берегу:
Разогнал ее малых детушек,
Малых детушек, кукунятушек,
Что по ельничку, по березничку...
- Ох, Господи! Что это такое?
Оленушка, задремавшая было, снова проснулась. Послышался стук, и словно бы какие-то камни повалились... Опять тихо, только ветер пошумливает. Лампадка гаснет... Скоро, должно быть, утро... Опять стучит... Это, верно, какой-нибудь трудник встал рано и дрова колет за поварней... А вот уже месяц прошел, как стрельцы, перед святками, на вороп ходили, да их кипятком отгромили от стен... Тогда и чернец Феклис пропал, как в воду канул. Спиря сказывал, что Феклиска к стрельцам перебежал... Какие глаза нехорошие... стыдные какие-то у этого Феклиса... У Исачки лучше, хоть и косые... А у Иринеюшки?.. На Дон хочет уйти... Зачем на Дон! Не надо!
Оленушка прислушивается... В монастыре что-то случилось: слышны голоса, стук, звяканье железом...