Вышел из больницы и не захотел больше курить.

А начал в Цейском ущелье на Кавказе.

Там я подружился с Олегом Казанцевым, сыном писателя.

Олег не бравировал отцом, я узнал об этом только той холодной ночью, когда мы дрожали, уткнувшись затылками в черствые буханки.

Но когда мы вернулись в Москву, я раз был у него дома.

Мне теперь кажется, что я видел самого Казанцева и был он похож на свои портреты. А может, Казанцева в том доме и не было, но мне всю жизнь кажется, что я его увидел, а он меня благословил. Что совсем уж невероятно, потому что я тогда не подозревал о своем писательском будущем.

Кроме трагедийной ночи перед операцией по удалению гланд, знаком, указывающим на мое будущее, стали события в чулане.

В конце нашего коридора была тесная комната, или чулан.

Дядя Саша, наш сосед, не возражал, мама разрешила мне перетащить туда диванчик из большой комнаты и там стала наша секретная, таинственная комната. Нас было четверо - самый талантливый, добрый и яркий Эрик Ангаров, человек, рожденный поэтом. Леня Седов, Феля Французов и я. Когда нам стало по пятнадцати, то Наташке, моей сестре, исполнилось одиннадцать и она от нас не отставала. А когда мы стали издавать журнал "Ковчег" Общества единомышленников, Наташка писала в него стихи: Г, "Наша Москва, как хороша!

Большие дома упираются в небеса..." Феликс написал целую поэму, в конце которой он подводил итог своей неудавшейся жизни: "Так жизнь прошла, без смысла и без толку.

Уж шестьдесят, а где же в жизни след?" Такой горький итог стал возможен только потому, что лирический герой Фели растратил жизнь в развлечениях:

"А в тридцать уж на девушек не смотришь,

По женщинам пошел - им силы отдаешь...

И к сорока для радостей умрешь".

Недавно кто-то из друзей увидел чудом сохранившийся первый номер "Ковчега" и сказал с некоторым удивлением:

- Странно, что вас не посадили.

А посадить нас не могли, потому что среди нас не было доносчиков. Павлик Морозов родился в другой деревне.

Жестокое испытание выпало на долю "Ковчега", когда в него была кооптирована Света Шкурченко. Мы с Эриком в нее влюбились и не представляли, что делать потом. Мы стали писать дневники и показывать друг другу. Света об этом не знала. И вскоре вышла из "Ковчега", полная презрения к нам с Эриком: мы гуляли с ней по Гоголевскому бульвару, и Света села на лавочку, а мы отошли за зеленый ящик для старой листвы, достали сигареты "Друг" и закурили. До этого мы не смели и заикнуться о таком сладком пороке.

Куря, мы вернулись к Светке.

Она поднялась, посмотрела на нас по очереди.

Вежливо попрощалась и ушла.

Жизнь несколько раз примеривалась ко мне, рассуждая, кем бы меня сделать.

Сам-то я хотел одного - стать художником.

Но поездка в кисловодский санаторий и увлечение па-деграсом не прошли бесследно. Когда возвратился я в Москву, школа уже месяц как начала занятия. В обычной школе, в 59-й все было просто. Образование у нас обязательное. А вот в художественную школу я не посмел пойти. Постеснялся, что меня будут ругать и, может, даже смеяться надо мной.

Я робко попросил маму, чтобы она отвела меня в школу.

Мама в тот вечер была смертельно усталой, она пришла с двух работ, и еще надо было нас покормить и постирать, и приготовить еду на завтра. Ей было лет сорок пять, в конце концов, не старая женщина - а она успевала поспать пять часов и мчалась зарабатывать нам с Наташкой на жизнь. Двое детей и оба без отцов.

А что мы с Наташкой понимали? Росли и требовали: "Еще!" Вечером мама брала работу на дом - раскрашивала шелковые платки или диапозитивы для поликлиничных коридоров.

Папа немного помогал нам.

Именно с папиной помощью связан единственный мой в жизни обморок.

В войну папа отдавал нам часть литерной карточки - литера "Б".

Магазин для вельмож второго сорта находился на площади Дзержинского, в самом начале улицы 25-го октября, как бы по левую руку от метро. Он и сейчас там стоит.

И даже не очень изменился с тех пор.

Мама покупала там смалец и сахар - нужные вещи. Но иногда она брала меня с собой. И пока она стояла в небольших и сдержанно вежливых очередях из жен ответственных товарищей, которые не должны были испытывать в войну неудобств, я имел право ходить от витрины к витрине.

И однажды не выдержал и приклеился к витрине с пирожными.

В сорок третьем году на площади Дзержинского в магазине с зашторенными окнами была целая витрина пирожных. А дальше шли шоколадные наборы.

Конечно, я не мог просить маму, чтобы она купила мне пирожное, потому что ей доставалась лишь небольшая часть папиного литера.

А я стоял, смотрел, и во мне росло желание сожрать это пирожное. Был бы посильнее - разбил бы витрину...

Я грохнулся в обморок.

Меня отпоили, а мама на обратном пути все повторяла, что она боялась, а вдруг там, эти люди, подумают, что у меня обморок - голодный! Но ведь это неправда! Мои дети не голодают.

Конечно, мы не голодали и даже могли отказываться от нелюбимых вещей. Я, например, не выносил суфле. Объяснить, что это такое, почти невозможно скорее всего это было подслащенное соевое молоко. И кокосовое масло, которое иногда давали по карточкам. Зато не было в мире ничего вкуснее американской консервированной колбасы.

А в школе давали пирожки с повидлом. И чай.

Другим было хуже. Но кушать хотелось всегда.

Как я уже говорил, мой папа стал советским вельможей военного времени, которые знали вкус в жизни, ездили на бега и в рестораны, общались с теневыми магнатами - они уже были. Я помню одного из них. У него был магазин "Спартак" как раз под папиной конторой - на улице 25-го октября. Если не ошибаюсь, фамилия этого жизнерадостного толстяка была Маас или Маар.

Богатыми в те. послевоенные дни были и тетя Ксеня с дядей Петей.

Они остановились в новой папиной квартире на улице Воровского. К тому времени у них уже появились первые свои дети.

Двое или трое.

Папа позвал меня к себе, и я поднялся по роскошной лестнице, дверь мне открыл мой младший брат Сергей, у которого глаза сверкали от удивительного зрелища.

Он провел меня к двери на кухню.

Кухня была узкой и длинной, метров семь-восемь длиной - это точно.

В одном конце кухни стоял дядя Петя, в галифе, майке и сапогах. Мне кажется, он никогда в жизни не снимал этих сверкающих сапог.

В другом конце кухни стояла тетя Ксеня.

У каждого под рукой был ящик.

Они вынимали из ящика чашки, тарелки и метали друг в дружку. Пол был устлан разноцветными осколками.

Как я понимаю, эта посуда была привезена ими из Прибалтики, которую они умудрились освободить второй раз за пять лет.

Вскоре семейство разорилось, дядя Петя уехал служить в Польшу, а тетя Ксеня с детьми осталась куковать в Калуге, где трудилась в сети общественного питания, чтобы кушать пирожки.

И тут началась невероятная трагедия.

Если не стать фантастом после того, как ее узнаешь, то, значит, ты недостоин жить в стране Советов.

Дядя Петя в чине полковника и в звании специалиста-хозяйственника убыл по службе в Варшаву.

И там совершенно случайно влюбился в пани Ожидовскую, как говорит Светлана, вдову директора Польского банка.

Русский полковник осыпал пани цветами и продовольственными товарами.

Все были счастливы.

Кроме тети Ксени, которая решила соединиться со своим мужем, от которого долго ничего не получала - ни вестей, ни аттестата.

И вот она снова приехала в Москву.

И остановилась у нас.

Тетю Ксеню сопровождали трое малых детей и подросток Светлана. У нас в квартире было еще двое детей - Наташка и я.

И все голодные.

Мама решила нас побаловать и купила развесного киселя - порошка странного сиреневого цвета.

Тетя Ксеня вызвалась его сварить, и мама выдала ей пакет с сахаром, потому что мы только что отоварились и сахара дома был целый пакет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: