С верхней полки согнулся, свесив голову вниз, самый хмурый пассажир. Другие подобрались ближе. Нужно же скуку разогнать. Пускай трещит.
4.
— Та-ак-с!.. — радостно улыбнулся словоохотливый. — Вот как теперь, при нэпе этом самом, вспомнить об очередях, о карточках, о реквизиции, так можно сказать, и верить не хочется. А было же все... Ведь до чего, было, довели людей — фунту хлеба рады были! Полфунта масла за великое счастье считали! А ежели, скажем, фунтов десять крупчатки — так за этакий продукт можно было в великие благодетели попасть! Да... Ну, конечно, вам это всем хорошо известно, нечего и поминать... Ну, значит, в такое-то время и вышел мне фарт... Вы, граждане, как полагаете — сколько мне лет?
Слушатели удивленно переглянулись, посмеялись и воззрились на него. Оглядели потертую маковку его серенькой головы, пощупали взглядами морщинистый лоб, желтизну дряблых бритых щек, поглядели на сухой хрящеватый кадык на сморщенной жилистой шее. Подумали, прикинули, сказали:
— Лет сорок пять...
— А то и больше!..
Он радостно засмеялся и гордо сказал:
— Мне пятнадцатого июля по старому стилю, на равноапостольного князя Владимира пятьдесят третий пойдет!.. Хе-хе!..
Слушатели переглянулись и показали, что они приятно удивлены.
— Да, пятьдесят третий!.. Иные в эти годы какой вид имеют? а я вот совсем бодрый и крепкий... В иных делах... хе-хе... и молодому сто очков вперед дам... Ну-с, вот, следовательно, четыре-то года тому назад было мне сорок восемь годков. И жил я бобылем, без семьи, без супруги. По-холостому. Занимал я комнатку в одном семействе, а как началась заваруха эта самая, революция, и пошли всякие уплотнения, выселения, переселения, и вышло мне так, что пришлось оставить квартиру. Жалко мне было: прижился я, хозяйка вдовая, еще в соку, то да се, сами знаете — удобства, хе-хе, и расходу меньше и риску-с никакого... Ну, получил я ордерок, по знакомству, пошел смотреть новую квартиру себе. Прихожу по адресу — ничего, комнатка аккуратная, удобная, а главное — смекаю я — дочка у хозяев прямо бутончик. Свеженькая, светленькая, только-только семнадцать годков отстукала. А семьи-то всего: мать — барыня нервная, все охает, отец — ревматик, когда-то человеком был, а теперь груз излишний для жизни и девочка эта самая.
Присмотрелся я, заныло у меня в сердце: эх, думаю, подходящее дело. Оставил за собой комнатку. К вечеру барахлишко свое перевез — и зажил. Жизнь в те годы, сами знаете, неудобная была, неуютная. Глаз надо было востро держать. Вообще, которые без смекалки да не из трудового елементу, совсем закисали от жизни той. А хозяева-то мои новые — самые, значит, нетрудовые. И замечаю я с первого же часу, что у них насчет продуктов питания очень дело обстоит плохо. Мне же по моим способностям удавалось тогда три пайка получать и все по высшей букве... Пригляделся я к семейке этой — живут впроголодь. Видно, все с себя выменяли. Конечно, по человечеству жалко и притом у меня излишки, — но скажите мне на милость, какое же мое дело? А, кроме того, всех не накормишь и еще то принять надо в соображенье — сегодня я имею, а вдруг завтра какой-нибудь случай непредвиденный... Ну, следовательно, они себе сами собою, а я — сторона...
Недельку прожил я и виду не подаю, что девочкой интересуюсь. Я эти дела досконально знаю: станешь пялить глаза, или что-нибудь такое — отпугнешь и потом пиши пропало. А девочка строгая, молчаливая, скромная. Ухаживает за колодой этой, за папенькой, мамашу свою все успокаивает. Вообще — дочь примерная. А во мне все разгорается, да разгорается к ней. Конечно, не только нрав ее этот тихий и смирный, а все обличье ее тянет меня. А тут, вышло как-то, что все ее статьи девичьи самым подробным манером освидетельствовал. Кухня у них была, а в кухне закуток темный. Ну, вот раз улеглись все, поздно уж было, и я укладываться стал, но слышу — ходит кто-то по кухне, осторожно так. Я потихонечку, полегонечку из комнаты своей выхожу, подкрался на кухню, гляжу — господи! Феничка (это дочка то хозяйская) в одной юбочке с самоваром возится. Смекнул я — не иначе — за стирку взялась. А как грудка у нее вся, значит, на виду, притаился я и созерцаю. Ну, дальше — больше. Скипятила она самовар, тащит в закуток. Эге, думаю, тут не стиркой пахнет. Жду терпеливо. Ну, короче говоря, стал я свидетелем, как девочка моя в кутке разделась вся до нага и мыться принялась. И поверьте мне — что мне здоровья тогда это созерцание стоило — не приведи господь!.. Стою, дрожу, а сам бы всю ее так и съел, с ножками стройненькими, с грудкой, с животиком невинным... Даже вот теперь вспомнить — в жар бросает... Хе-хе...
— Мда-а!.. — промычали слушатели, и кто-то вздохнул.
5.
— Да... и как я, значит, ознакомился со всеми тайнами ее девичьими, запало мне в голову: должна она непременно удовольствие мне доставить. Однако, понимаю я, что простым каким манером, подарочком, финтифлюшечками разными тут ничего не поделаешь. И к тому же вижу я, что Феничка как-то дичится меня, избегает. Видно, не по нутру я ей отчего-то пришелся. Другой раз остановишь ее, попробуешь заговорить, пошутить, а она: «Извините меня. Мне некогда... Папаше ноги нужно мазью натирать». Так все мои подходы зря, без последствия и остаются.
А время шло к холодам. Надо о зиме думать, о дровах. Между прочим, замечаю я, что у квартирохозяев моих с дровами туго. Пищу свою немудрящую на «буржуйке» готовят, а в квартире «уже как веет ветерок». Я же по ордеру получил сажень дров и перевез полсаженку прямо к себе в комнату. Поставил печечку железную, дыры в перегородке законопатил, попоски войлока к двери прибил — чтоб, значит, холод от хозяев ко мне не наносило, да и мое тепло к ним не уходило. Ведь не напасешься дров-то на всю квартиру...
Обезопасил я себя на зиму и поглядываю на Феничку. А она бледнеет, худеет, личико у нее суровое, вроде монашеского. Вижу, вянет цветочек, не сорвешь, хе-хе, во-время, — завянет зря... Ну, стал я действовать с другого боку. Подсыпался к мамаше. Она дама рыхлая, видать когда-то авантажная была. Глаза у нее на мокром месте, отощала, охолодала она. Я улучил как-то время, когда Феничка из дому отлучилась, вскипятил на керосинке какаво, сухариков достал, маслица, ландрину. Иду к барыне:
— Приходите, говорю, ко мне, по хозяйству потолковать!
Удивилась она, однако, пришла. Увидала пиршество мое, в глазах у нее огоньки затеплились, даже по желтизне румянец выступил.
— Я, говорит, помешала вам завтракать?
— Помилуйте, говорю — какая помеха! Вот вы лучше присаживайтесь, стаканчик какава выкушайте!
Ну, верьте-не верьте — а как только я сказал это ей, у нее этакая игривость пошла по лицу, хихикает, жеманится, задом широким, рыхлым вертит. Закарежило, значит, ее от какава...
Выпила она чашку. Я ей другую налил. Вообще — угощаю. Хоть и кипит во мне сердце, глядя, как она добро мое уничтожает, но я так полагаю — без затрат никакое дельце не выгорит. Хе-хе!.. А тут дельце-то стоющее...
Ну, согрелась моя мадама, расплылась на стуле, приросла и на меня прямо по родственному смотрит. Я нацелился, приметил, что совсем барыня обмякла, и говорю:
— Ах, и плохо же вы живете! Без пайка, без ничего...
Взглянула она на меня, глазами поморгала, в губах у нее трясенье, и давай слезы лить:
— Хуже и не может быть, — говорит. — Мы, ведь, вторую неделю на картошке да на кипятке вместо чаю сидим...
— Да, говорю — я и то примечаю, что Феничка у вас совсем прозрачной стала. Да и вы, мадам, очень изменились...
Плачет она тихо, на меня мокрыми глазами глядит:
— Не знаю, что и будет. Совсем не знаю... Холода пойдут, а у нас дров ни полена. А мой-то Павел Васильевич, как с ревматизмами своими холод перенесет?.. Не перенесет он...
Подсел я к ней, взял ее за руку, в заплаканные глаза заглянул, говорю:
— А можно, ведь, все это и к лучшему благополучию наладить...