— Как это?.. — загорелась моя барыня.
— Да очень просто: лежит у меня душа к дочке вашей, к Феничке... Уж так лежит...
Отстранилась от меня мадам, руку свою отобрала, еще пуще прежнего пожелтела:
— Ах, — говорит, — что это вы!.. Никак это нельзя... О чем это вы!?.
6.
Под полом залязгало, задрожало. Вагон качнулся, заскрипел, видно — к станции подходили. Словоохотливый пассажир оборвал гладенькую речь свою, вскочил, взглянул в окно:
— Ах, господи! Да, ведь, это мы к Мошкову подходим. Тут поросят замечательных бабы выносят... Пойду скорее, как бы не раскупили!
Почти на ходу поезда он выскочил с площадки и понесся к навесу, под которым голосистые бабы расхваливали свою снедь.
Он вернулся с золотисто поджареными кусками поросятины и двумя большими калачами.
— Ну вот, давайте, граждане, присаживайтесь подзакусить. А кипяточку на следующей станции наберем... Присаживайтесь, присаживайтесь!..
Пассажиры поглядели на поросятину, на калачи, на приветливого попутчика и полезли по своим сумочкам, кулечкам, корзиночкам.
Когда подзакусили и убрали объедки, кто-то хихикнул и сказал:
— Так как же вы, гражданин, своего-то добились? А?..
— А вот я сейчас, сей минут все вам по порядку обскажу... Я, знаете ли, люблю все, чтоб подробно было, не как-нибудь тяп-ляп...
— Да уж видно, как рассусоливаешь: — раздалось из-за перегородки, — противно слушать, как о своих гадостях размазываешь...
Словоохотливый быстро повернулся к перегородке и зло, с легким взвизгиваньем крикнул:
— Вы там, который недовольный, ежели не нравится, можете не слушать!
— Я и то не слушаю... А если, тем не менее, ты такая балаболка, что все уши прожужжал, так могу я замечанье свое сделать...
— Сделайте свое одолжение! — ядовито кинул словоохотливый и возмущенно сказал своим соседям, принижая свой голос до шопота:
— Нахальства этого теперь развелось, прямо несусветимо...
— Плюньте, — успокоили его: — Не стоит обращать внимания! — Продолжайте свою историю. Будьте любезны...
Успокоился. Уселся поудобней. Продолжает. Правда, немного тише, чем прежде, но с таким же аппетитом, так же смакуя каждую подробность:
— В тот вечер все-таки не удалось мне с мадамой обстоятельно переговорить. Пришла Феничка, и мамаша от меня упорхнула. Ну, я не сробел, поймал ее в другой раз и говорю:
— Если вы думаете, что я с вашей Феничкой блудодействие желаю произвести, так ошибаетесь! Прямое мое, говорю, намерение сочетаться с ней законным, церковным браком и должны вы мне в этом, как мать разумная, помочь.
Залепетала, заюлила моя барыня, толкует мне что-то, что, мол, Феничка еще ребенок, что рано ей о супружестве думать. Однако, я стою на своем и режу:
— В семнадцать лет, сударыня, иные уж двух младенцев имеют и даже не от законного брака, а Феничка в настоящее время в полном соку, и ежели передержать ее на таком голодном положении, то выйдет ей неустойка полная...
Тем не менее моя барыня ахает, вздыхает и от меня бочком-бочком отстраняется. И выходит тут у нас, заметьте, цельная комедия: я о дочке хлопочу, а мамаша, запомня мои угощенья, возомнила себе, что это к ей у меня влечение. Хе-хе! Умора! И как она в сознание моих поступков пришла, то стала меня избегать и даже от угощенья увиливать... Так... Но на мой фарт ударили тут страшнейшие холода. Что у них в квартире делалось — прямо не расскажешь! Старик стонет, сама кутается в рвань, от менки оставшуюся, посинела, оплыла нехорошо. И пуще всего — Феничка совсем замирает. Ну, тогда я беру беремя дров из своего запасу и несу их прямо к самому в комнату.
— Ha-те, говорю — разве возможно вам в таком холоде!
И сам разжег дрова в печке, сам хлопочу возле огня. А он увидел все это, захныкал, заворочался:
— Ах, да как же мне вас благодарить, душевный вы, грит, человек.
Зовет жену, Феничку, показывает им мою добродетель. А они обе воззрились на меня, и вижу я у них в глазах этакое вроде испуга.
И понял я, любезные мои, весь секрет. Стал старика обхаживать, пожертвовал всей полсаженкой, кой-что из продуктов ему в презент доставил. Старик-то и восчувствовал мое усердие. Обогреваю я его, подкармливаю, а интерес свой из виду не упускаю. Как-то ублаготворил я его колбасой настоящей (а то все, известно, конинкой нас товарищи подчевали), размяк мой старик, я и подсыпался: — То да се, мол, говорю, вот я теперь при трех пайках по самой наивысшей букве и, кроме того, по продкомовской службе моей и окромя пайков всякое перепадает, хорошо бы мне спокойно и оседло зажить — жениться
— Да, — говорит, — при таком положении можете вы себе этакую роскошь доставить.
— Могу-то могу, — говорю я, — да есть у меня предмет на душе, а ничего у нас не выходит.
— Не может, — говорит, — быть. При вашем сытом положении и при дровах должна она дурой, извините, говорит, быть при отказе своем...
— Ну, говорю, дура не дура, а все молодая легкость в размышлении. По молодости не сочувствует...
На этот раз я тахтику свою выдержал и мнения ему вполне своего не высказал. В следующий раз я угостил его маслом сладким (для женщин с грудными детьми выдавали по букве А). И опять завел. И в этом разе уж прямо рубнул ему:
— По душе мне ваша Феничка. Воздействуйте на молодость ее, на неразумение — и общее благополучие у нас настанет!..
Батюшки! Как узрится он на меня, как заведет глазищи свои и кричит мне, извините, за выражение:
— Сукин ты сын!.. Пошел, говорит, вон, гадина!..
За перегородкой кто-то радостно хихикнул и громко сказал:
— Вот это правильно!.. В самый раз!..
Рассказчик поднял голову, посмотрел в ту сторону и ехидно пропел:
— Правильно ли, али неправильно — это в дальнейшем известно станет... Потому что благородства ихнего у папеньки хватило всего на всего до трех градусов по Ревамюру... Дальше не пошло.
— Каким образом? — засмеялись слушатели: — при чем тут градусы?
7.
— А при том, — охорашиваясь и принимая гордый вид, продолжал пассажир, — при том это, что после слов таких ругательных, как сукин сын и гадина, возымел я амбицию свою, и дрова, остаток из полсаженки, перетаскал обратно в свою комнату. И настала для гордецов моих такая пора, что волку в крещенский мороз легче.
А я себе в комнатке знай нажариваю печку и жду, что из всей этой комедии выйдет...
— Вымораживаете, значит? — посмеялся один из слушателей.
— Да вроде того! — обрадовался рассказчик: — Знаете, вот в сибирских деревнях бабы тараканов эдак морозом вымораживают... Хе-хе...
— Вот, следовательно, отшатнулся я для видимости от моих квартирохозяев и наблюдаю, когда придет час мой. И примечаю я, что старик у них совсем зачичиревел: то на всю квартиру от ревматизмов своих охал и стонал, а тут выть стал, и потом затих. И настала в квартире тишина. Нехорошо, знаете-ли, холодно, вода мерзнет в кухне, и притом тишина.
Прошло таким манером с недельку. Выстудило у них так, что мне и нос-то из своей комнатки на хозяйскую половину высунуть страшно. И за все это время встала промеж меня и хозяев моих вроде стены какой: ни я к ним с каким вопросом, ни они ко мне с самомалейшим словом.
А я все жду. И начало меня тут, почтенные, сомненье разбирать: не дал ли я, мол, промах какой. Не профершпилился ли я своей прахтикой. И чуть было не сошел со своей линии, да господь удержал.
Да, и, понимаете — вдруг в самую мою меланхолию образуется стук в мою дверь, и появляется нежданно-негаданно сама Феничка.
Вошла, у двери остановилась, в лице ни кровинки, глаза, как угли, губки сжаты. «Ах ты, думаю, бедненькая моя». Поглядела на меня и тихо говорит:
— Отец очень плохо себя чувствует... Дайте, пожалуйста, пару полен...
И больше ни гугу. Понял я, что тут куражиться никак нельзя. Подошел к дровам своим, набрал беремя, понес и сложил им в комнату. И оттуда таким же молчаливым манером обратно к себе в логово. А в сердце у меня прямо машина: тук-тук.