Было это под вечер. На завтра прихожу я со службы и прямо к самой, к мадаме:

— Оставьте, говорю, свою фанеберию. Жизнь теперь кусучая. Ежели желаете, можете людьми быть. Женихов теперь модных нету. Подвернется какой комиссар, полакомится Феничкой, оставит ее, извините за выражение, с брюхом — и будут вам хлопоты... Желаете отдохнуть в тепле да в сытости — сговаривайте Феничку за меня... И то спасибо скажите, что я не с каким-нибудь изгательством, а с самым форменным законным браком. Мог, говорю, я при таком вашем холодном и голодном положении на простое баловство предложение сделать, а я по образованию своему со всем благородством к вам...

Говорю я это и гляжу на мою тещу будущую. Ничего. Слушает. Глаза опустила, вздохнула.

— Вы подождите, говорит. — Вы не торопите... Надо обдумать. Да Феничка еще ребенок... Подождите, ради бога...

Ага! думаю, клюнуло.

— Хорошо, говорю, я могу обождать, но не свыше недели от сего числа...

8.

— Неделю эту, могу я вам сказать, я прямо разорил свои запасы на них. Отпустил пудовик муки, масла, подвернулось мне стегнышко баранье, я и баранинки откромсал им. И наделяю я всем этим прямо через самого. Принесу ему и положу: получайте, пожалуйста. И ничего, ерзал, губами шлепал, а принимал. Разоряю я себя, а в мыслях нет-нет екнет: а что, ежели весь мой расход зря пойдет?.. Кто же мои протори и убытки покроет?..

И всю-то неделю эту злочастную не вижу я Феничку. Прячется она от меня, а может, и прячут ее. И мадам, теща будущая моя, тоже, как встретится со мной, устрельнет глазами в бок и норовит увильнуть от меня. Я, конечно, не задерживаю. Жду.

И вот, значит, проходит неделя. В назначенный срок побрился я, прицеремонился, как по тогдашним годам можно было, жду.

В квартирке тишина, словно притаились будущие мои родственнички. И раздумываю я: пойти мне к ним за ответом, или притаиться и ждать. Но только я этак размышляю, вдруг стук ко мне в дверь.

— Можно?

— С превеликим, говорю, удовольствием.

Раскрываю дверь — стоит сама мадам, аж посинела вся, обмякла, в глаза мне не глядит. Вошла и сразу:

— Извините вы нас! Никак не можем мы на ваше предложение согласиться... Феничка молодая... То да се...

Вскипел я, не выдержал, даже забыл ее женское звание, озверел:

— Ах, говорю, вы, дармоеды этакие. Вы, говорю, сладкое на дармовщинку любите!.. Вы, говорю, в тепле обожаете жительствовать! А коснись к делу, так вы хвостом виляете, пробка у вас слаба... Ах, говорю, этакие вы и сякие...

И пошел, и пошел. Понятно, сердце у меня вскипело, обидно, и, кроме того, продуктов и дров жалко. Чем зря, коню, извините за выражение, под хвост кидать, да я бы на дело то употребил, что они у меня скушали за эту и предыдущую неделю... Ну, натурально, из характеру своего я вышел и сказал мадаме все, что и потребно было и что и воздержать в себе можно бы, не щадя лексикону своего словесного. Захлопала-захлопала зенками своими мадам, слезу пустила, ахнула раз и еще, и еще — и шарахнулась от меня.

Отдышался я, подумал, в размышление впал. И впал я в большую свою суровость. Первым делом потребовал остальные из моей полсаженки дрова. Затем запиской уведомил их, что нет им от меня дальнейшего продовольствия. А кроме всего этого, встретивши на завтра в кухне мадам мою, поставил ее в известность, что намерен я обзакониться на стороне, и что, мол, есть такие, которые за великое счастье почитают в супружестве со мною состоять.

И при этом показал ей ордерок из гублеса на пять сажень дров. И мягко так говорю:

— Ввиду того, что не сходимся мы характерами с вашей семьей и притом пять сажень дров не фунт изюму, их не возьмешь в карман и в квартиру их зря перевозить резону нету, то объявляю вам, что с этим богатейшим отоплением намерен я переехать на другую, более приветливую и подходящую квартиру.

Глянула моя мадам на меня оторопело, но на этот раз ничего не сказала...

И при всем том наблюдаю я за окружающим населением и жду. И верите ли, никакой, можно сказать, причины не было ждать чего-нибудь путного, а я жду, — вот, словно, нюх у меня, чутье этакое: должно произойти по-моему, должно...

А батюшка-мороз как завинтит, завинтит! У меня даже при щедрой моей топке попрохладней стало. А что же у моих родственничков? День проходит, другой. Морозы крепчают, жители мои притихли, замерли. Только нет-нет, да сам поохивает, стонет. Карежит его, плохо ему.

На четвертый день достал я свой градусник, вывесил его потихонечку на кухню, выждал, пока действовать он начнет. Гляжу: три градуса под нулем.

А немногим погодя ко мне в комнату без стука, без уведомленья — сама Феничка. Восковая, под глазами синева, на меня не глядит, прошла по комнате и тихо говорит:

— Папе очень плохо... И маменька мне рассказала все... Я согласна...

Сказала это и вся, как закаменелая. Я к ней:

— Господи, — говорю, — вот радость-то мне!..

Рассыпался я, размяк. Что тут было со мной, прямо даже совестно рассказывать!..

Ну, после этого живым манером устроился я со свадьбой. Церемоний больших не стал разводить. Обстряпал, что надо было, с попом, порастрес малость свои запасы — и вкусил, можно сказать по-совести, блаженство...

Так-то вот. Что значит судьбу свою уловишь через карточное, хе-хе, распределенье!..

9.

— Всё? — спросили слушатели.

— Как будто всё, — радостно улыбаясь, согласился словоохотливый пассажир.

— Ну, знаете, пресная у вас история, — поморщился самый желчный. — Я думал, вы что-нибудь этакое, с кандебобером, с перчиком заворотите...

Словоохотливый подавился смешком и виновато сказал:

— С перчиком-то оно, конечно, было, да ведь это уж касаемо супружеских, хе-хе, качеств. Оно, знаете ли, неудобно для повествования...

Тогда из соседнего отделения, из за перегородки выполз взлохмоченный, сероглазый, с расстегнутым воротом пестрой рубахи, пролез он в чужую компанию, неучтиво расставил ноги, подбоченился фертом, встряхнул лохмами, оскалил крепкие молодые зубы и давай крыть:

— Ах ты, гнус паршивый! Ты тут целый час про свои гадости размазывал, а теперь про стыд вспомнил? Ты, гадина, девушку, видать, невинную прямо до петли довел, паутиной своей, паук, опутал, да еще хвастаешься!? Собирай свои монатки! Слышь, жива-а!.. Катись колбаской к чертям, куда хочешь, без разговору! Раз-два — и чтоб духу твоего не было!..

Словоохотливый испуганно метнулся от него, но сразу же оправился и зло оскалил зубы:

— Вы какое это имеете право приказание мне отдавать, да еще ругаться?

Но тот, чужой, протянул руку и властно повторил:

— Жива-а! И без всякого разговору!..

Слушатели удивленно взглянули на лохматого, немного сконфузились, однако, оправились и один из них сказал:

— Не понимаю... На каком основании?..

Но серые глаза ярче вспыхнули и яркие красные пятна выступили на лице у лохматого. Тогда оборвалось возмущение у заговорившего и он умолк.

Словоохотливый ненужно застегнул и расстегнул свой пиджак, выправил воротник сатиновой рубашки и затравленно оглядел всех.

— Не понимаю... — забормотал он. — Какие это порядки завелись... У меня плацкарта, я законное право имею на мое место...

Сероглазый освирепел и шагнул к нему. Но из-за перегородки выкатился быстро еще один пассажир, ухватил сероглазого за плечо и весело (а все лицо так и сияет от радости) и ласково сказал:

— Постой-ка, Митрий... Не порти себе здоровья... И к тому же ведь нынче не двадцатый год... Мы все это происшествие моментально уладим. Отстранись-ка, товарищ...

Сероглазый покорно отстранился и пропустил этого нового, веселого товарища своего.

— Ну-с, почтеннейший, — сказал тот словоохотливому рассказчику. Соберите вы аккуратно свой багаж, скликнем мы кондуктора и убирайтесь вы вместе с бабушкой своей в другой вагон... Очень уж от вас дух нехороший по всем отделениям идет...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: