Однажды только он заметил:
— Что же удивительного, что Гундега такая: мать ее была настоящая ведунья и знахарка.
— Да ну? — удивленно откликнулся я.
— Да, многие болезни она заговаривала, от многих отчитывала, лучше докторов, на всякую хворобу была у нее своя травка. И сама не без волхвовства стала хозяйкой Дижкаулей.
— Чудеса, да и только; такого еще не слыхано.
— И слыхано, и видано. Мать Гундеги все наговоры переняла от своей бабки, которую еще и посейчас вспоминают старики. Но, кроме заветных слов, у девушки ничего не было, только то, что на ней, ну и выходная юбчонка; своими заговорами она не зарабатывала, а если и помогала кому, то платы не брала. У меня, мол, руки-ноги есть, вот когда не смогу больше работать, тогда и станете платить за лечение. Заветные слова, мол, не для того даны, чтобы умножать добро, которое ржа ест и моль точит, а чтобы людей спасать. Так и батрачила она то на одном хуторе, то на другом, пока не пришла в Дижкаули. Аккурат тем летом хозяин заболел рожей. Сколько ни ездил по врачам, сколько ни наезжал к известным знахаркам, даже в литовскую церковь гонял лошадь, — ничего не помогало. Как не мог избавиться от хворобы, так и не мог.
И тут новая батрачка вызвалась попробовать.
Хозяин только посмеялся да отмахнулся: столько славных докторов и ведунов не помогло, где уж батрачке справиться. Посмеялся и сказал:
— Ну, если вылечишь, я тебя сразу к алтарю поведу, — а жил он холостяком.
А батрачка наговорила, дунула, плюнула — и вся болезнь.
Дижкаулис слово сдержал: заложил дрожки и повез батрачку к священнику. В немецкое время хозяйка помогала беглым военнопленным и партизанам, а после — лесовикам. Рука ее всегда была готова отрезать кусок хлеба для голодного.
— А теперь что с ней? — решился спросить я.
— Да кто знает? Гундега вернулась без нее — с мужем, он работал шофером, трактористом, автомехаником — и еще с маленьким ребенком на руках. Тут же впряглась в работу. Делала в поле все самое тяжелое, пока не назначили бригадиром. Она еще при немцах окончила сельскохозяйственное училище, там, далеко, заочно сдала за техникум, теперь учится дальше, тоже заочно. Муж ее — из соседской волости, лет на двадцать постарше, оттого и ревновал без меры. А заветные слова Гундега знает. У меня у самого однажды зуб так схватило — хоть на стенку лезь, не помогали ни сивуха, ни табачная крошка, ни аптечные таблетки, ни рябиновая зубочистка. А Гундега заговорила зуб — и по сей день не болит.
…Это была легкая и веселая неделя. На мешки с зерном мы больше не забирались: в нашем распоряжении была отдельная квартира с двуспальной кроватью, но такой невыразимой близости, как в первую ночь, больше не возникало.
А однажды утром, на заре, в сушилке появился незнакомый человек и попросил Дзидру выйти на минутку.
Разговаривали они не минутку, а битый час. Дзидра вернулась заметно оживленной и отозвала меня в сторону.
— Знаешь, кто это был?
— Откуда же мне знать?
— Мой дядя, теткин муж. Ругал меня за то, что удрала: поговорила бы, мол, с ним, и все устроилось бы как следует. Говорит, они обыскались по всем больницам, потом обратились в милицию, и там — не сразу, правда, — им сказали, где я нахожусь. Говорит — хорошо, что я хочу учиться. Многим они мне помочь не смогут, но что-нибудь придумают. Мало ли я его детей нянчила, стряпала… Говорит, — рад, что я стала студенткой, зовет приехать хотя бы за вещами, поговорить по-человечески. И учительница тоже спрашивает, куда я исчезла. Он говорит — неужели все вместе не придумают, как высшую школу одолеть? И денег оставил, — показала мне Дзидра несколько бумажек. — Тебе не надо?
— Глупая, куда я их сейчас дену? Сколько мне нужно, я всегда заработаю. Да и дома у меня кое-что припрятано.
— Когда нам дадут выходной?
— Спроси у бригадирши. Я рад, что у тебя все начинает улаживаться. Горизонт проясняется.
— Только бы не начало лить, — улыбнувшись, сказала она.
Выходной настал, как по щучьему велению. В то же самое утро Гундега сказала:
— Ваш преподаватель каждый день интересуется, как у вас дела. Уверяет, что ночная работа вредна молодым. Так что сегодня и завтра гуляйте, а с послезавтра придется работать вместе со всеми. Тех двух полудурков мне в конце концов удалось выцарапать из милиции. Хорошо хоть, что передрались они между собой, других не задевали. Сейчас я закину вас домой, отдохнете, а вечерком посидим на прощание. Втроем.
Дзидра замялась:
— Я бы лучше съездила к родственникам. Тут недалеко. Через полтора часа пойдет автобус.
— Не поев, не поспав? Поезжай завтра!
— Ничего, поем и высплюсь дома, а послезавтра буду тут как тут. Хочется навестить двоюродных братишек.
Ох ты, как умеет она врать, когда нужно!
— Как хочешь. Тогда я быстренько отвезу тебя на остановку, там рядом столовая, хоть что-нибудь перекусишь. С пустым животом из моей бригады еще никто не уезжал.
Так мы и сделали.
После этого Гундега долго молчала, прежде чем спросить:
— А ты? Что ты собираешься делать? Может быть, тоже больше не хочешь ехать ко мне?
В ее голосе прозвучал вызов, который мне оставалось только принять.
— Нет, почему же.
Гундега слегка оживилась: вообще, я чувствовал, что последнее время ее тяготят какие-то неприятные мысли.
В молчании доехали мы до трехэтажного дома. Гундега отдала мне ключ и едва слышно проговорила:
— До вечера…
Я выспался в одиночку, застлал кровать — до сих пор это делала Дзидра, — потом крутил ручки «Даугавы» и рылся в библиотеке Гундеги. У нее было много книг по сельскому хозяйству и политэкономии — на латышском, русском и немецком языках — и очень мало художественной литературы. Но разве у колхозного бригадира, к тому же студентки-заочницы, остается время на чтение всякой чепухи?
Гундега вернулась раньше обычного.
— Ой, а я только собрался готовить тебе ужин.
— На такую честь претендовать я не осмеливалась и постаралась вернуться пораньше, — и она сделала книксен, точно школьница.
Вскоре в комнате был уже накрыт стол, не хуже, чем в лучших рижских ресторанах; перед каждым прибором — три рюмки, посреди стола бутылки с коньяком, джином, «Саперави» и лимонадом.
— Прошу! — пригласила Гундега.
Некоторое время мы пили и закусывали молча. Гундега не только не отставала от меня, но, напротив, все убыстряла темп, как если бы мы устроили тут соревнование. Недоставало только судьи. Но может быть, он был тут, рядом с нами: время.
Когда уровень в бутылках заметно понизился, Гундега неожиданно сказала:
— Что же ты ничего не спросишь о своей Норе? Или ты совсем забыл ее?
— А я все время жду, чтобы ты рассказала, если хоть что-нибудь знаешь. Не хотелось обижать тебя такими вопросами. Ты колхозный бригадир, я — простой студент…
Гундега нервно теребила бахрому скатерти. Без сомнения, она уловила скрытую в моих словах иронию и начала рассказывать, опустив глаза:
— Я, честное слово, не виновата. Под черемухой, у дороги она заболталась с их долговязым учителем пения. Те, из леса, велели им стать на колени и петь «Боже, благослови Латвию». Учитель пения сразу же так и сделал, его и пальцем не тронули, а твоя Нора осталась стоять и что было силы ругала и его, и нас. Парням кровь ударила в голову, и… Я убежала, чтобы ничего не видеть, и тысячу раз прокляла тот час, когда связалась с ними. Но было поздно.
— Да, многое в жизни мы понимаем слишком поздно, — согласился я. И странно — в душе моей больше не было ни жалости, ни печали, ни горечи, — только бескрайняя, неизмеримая пустота. — Но найти дорогу к нам было вовсе не так трудно.
И, видя, что Гундега молчит, я прибавил, словно себе самому:
— А меня однажды фрицы не пристукнули только потому, что я не стал на колени перед дулами автоматов. Наткнулся на таких, кто еще уважал — ну, как это назвать, — простую человеческую смелость.
Гундега медленно налила рюмки.
— Выпьем, чтобы земля была Норе пухом!