— За это пей одна. Я уже достаточно пил и достаточно выл, словно волк на луну.

Она выпила в одиночку.

Потом мы снова долго молчали, пока Гундега не налила себе.

— Слушай, только не отказывайся выпить со мною за наш колхоз. Ну да, я бывшая пособница бандитов, бандитская подружка, но крови на моей совести нет. В конце концов, свое наказание я отбыла, разве не так? Мне доверили самую отстающую бригаду в колхозе, потому что туда больше некого было послать. Скоро минет третий год, как я ею командую, и она прочно занимает первое место в колхозе. Прочно! Догнать меня больше никто не может. Так человек я или нет?

— За колхоз я с тобой выпью. — И я поднял рюмку.

Гундега чокнулась со мной, рука ее дрожала. Затем облегченно вздохнула:

— Спасибо. Твое мнение для меня важнее десяти приговоров и десяти амнистий, потому что это ты вывозил меня отсюда. И еще не дал доругаться с твоим напарником. «Разоралась, как испанская шлюха из Барселоны», — и Гундега резко рассмеялась.

Я махнул рукой.

— Расскажи лучше, как тебе удалось вытащить твою бригаду на первое место.

— Ну, в этом мало интересного. К каждому нужно найти правильный подход. Одному пообещать, другому пригрозить, третьего выручить из беды, четвертого помирить с женой…

— И пустить самогонный аппарат по хуторам, по списку…

— И это тоже, — утвердительно кивнула Гундега, даже не поинтересовавшись, кто выдал мне ее производственный секрет. — По закону или в обход — лишь бы это шло на пользу моей бригаде. И еще: надо соблюдать дистанцию. Можно выпить стаканчик с колхозниками, иначе обидятся, но нельзя с ними напиваться. Я уже полтора года живу без мужа, мужики за мной косяками бегают, но связаться с одним — значит разозлить других; и приходится воздерживаться — ради дела воздерживаться. Улыбнуться, пококетничать — и все. Мои работники меня слушаются и вкалывают, как звери. Моя бригада…

Теперь мы пили не так стремительно; Гундега рассказывала еще и еще, а я чуть ли не с ужасом подумал: «Неужели эта женщина не знает других местоимений, кроме „я“ и „мой“? Даже колхозников своей бригады она назвала „мои работники“. И все же — если бы все сделали столько, сколько она, чтобы поднять сельское хозяйство, дела на селе шли бы куда лучше. Диалектическое противоречие? Пусть так, диамат я изучал только в кружке, в университете придется сдавать, кажется, лишь на третьем курсе…»

И, словно в подтверждение моих мыслей, Гундега искренне сказала:

— Да, можно говорить что угодно, но колхоз и правда хорошее дело. Кем была бы я раньше? Хозяйкой каких-то Дижкаулей. А теперь я хозяйка целой бригады, и хорошая хозяйка. Почетных грамот полон шкаф. А что такое Дижкаули по сравнению с колхозной бригадой?

Я согласно кивал, думая тем временем:

«Какого же черта дижкаульской Гундеге вместо отцовского хутора дали в руки колхозную бригаду? Объекты сменились, субъект — нет. Но раз она хорошо работает — пусть работает. Я ей не судья. И потом, с бригадирского поста ее можно в один прекрасный или не прекрасный день снять».

Мы выпили еще немного, слушая музыку, а потом Гундега подсела ко мне, обняла за шею и зашептала:

— Возьми меня. Чтобы я поверила, что ты простил.

Мне ничуть не хотелось, чтобы она, хотя бы в мыслях, могла назвать меня «мой любовник», и я снял ее руку.

— Слушай-ка, Гундега, не только у каждого человека должна быть святыня, у свиньи — и то есть сердце в груди. Как могу я лечь с тобой в постель, где Дзидра дарила мне себя?

Гундега отстранилась, прикусив губу.

— Ты любишь Дзидру?

— Наверное. Как не полюбить приблудного, ласкового, смешного и послушного щенка? Как причинить ему зло?

Я думал, что этим уложил Гундегу на лопатки, но где уж Адаму превзойти Еву в хитрости! Еще после пары рюмок она пьяно зашептала:

— А на полу ведь можно?

Выпитое делало свое.

— На полу можно.

Куда больше хотелось бы мне уложить дижкаульскую Гундегу в грязную лужу или на навозную кучу. Но можно и так. Дочке нищей вдовы — кровать гордой и прекрасной Гундеги из Дижкаулей, а самой Гундеге — только пол, как она сама захотела.

В ушах у меня прозвучал ее ненавидящий голос:

«Давно надо было прихлопнуть, никто и не почесался бы. Шлялся по волости, как легавая собака, ко всем льнул, везде пролезал. Откуда только берутся такие люди без принципов, и еще осмеливаются называть себя латышами!»

Наутро я не смог подняться без четвертинки, да и выпив ее, прослонялся весь день ни живой ни мертвый. А назавтра мне предстояло выйти на работу вместе с группой, где самое малое два индивида будут исследовать меня, как под микроскопом.

Гундега ушла, но уже через час примчалась, чтобы лечить меня, словно настоящего больного: чефирем, кофе, капустным рассолом, фруктовой водичкой; сказала, чтобы я пил все, чего душа ни пожелает, у нее есть таблетки, отбивающие запах. Рассказывала анекдоты и всякие веселые истории из жизни бригады.

Я медленно потягивал коньяк, боясь переусердствовать. Уснуть днем с похмелья — значит обеспечить себе сумасшедшую ночь, когда не поможет никакой алкоголь и изо всех углов полезут умершие и погибшие, чтобы потолковать о жизни. А если среди них появится еще и Нора с цветущей веткой черемухи в волосах… Бр-р… Ее я никак не хотел бы встретить этой ночью. В другой раз…

Когда перед вечером я попросил у Гундеги теплого легкого бульона (потому что с тяжкого похмелья брюхо приемлет пищу только в жидком виде), она вышла на кухню, а я взял Швейка и проглядел лучшие места, особенно сцену похмелья фельдкурата Каца, которая всегда помогала мне в трудные минуты.

На следующее утро я принял еще сто граммов, позавтракал, проглотил таблетки Гундеги от запаха и прибыл в группу достаточно бодрым. Дзидра была уже на месте.

— Молодожены возвратились из свадебного путешествия. А почему пешком? Где бригадирская карета? Они катаются, а нам работать!

Примерно так нас встретили. Но когда выяснилось, что они — человек двадцать — выработали только в четыре раза больше трудодней, чем мы с Дзидрой вдвоем, все рты захлопнулись, а лица повытягивались.

Эти сведения Гундега уже успела подбросить преподавателю.

Мы с Дзидрой держались рядом, но работали молча и на картошке, и на свекле, и на других работах. В этой толпе мы не искали близости друг друга.

Лишь через несколько дней она поделилась со мною своими планами.

— Знаешь, я думаю перейти на заочное. В школе мне предлагают место библиотекарши. Зарплата маленькая, зато работа с книгами. А летом подработаю в колхозе.

— Дело твое. Может, так будет и лучше. У тебя плечи не широки, чтобы одной продержаться в университете. А от родных известно, какая помощь. Родич родичу черт.

— Того вдовца со всеми его детьми дядя обещал колом вышибить из теткиной головы и на порог не пускать.

— Ну видишь, как все устроилось.

— А ты?

— А что я? Стану писать тебе письма и ждать в гости. Тут, в деревне, я оставаться не собираюсь, а в Риге мне некуда тебя пристроить. Расстанемся и испытаем любовь друг друга, как советуют газеты.

В дни, когда нам выпадало работать в бригаде Гундеги, она обращалась с нами, точно с незнакомыми. Лишь когда мы уезжали, отозвала меня в сторону и сунула в руки объемистый сверток.

— И не отказывайся, пожалуйста! Тут немного харчей. Там, на булыжнике, тебя ведь ничего не ждет.

Я взглянул на ее руки — они были такие же большие, обветренные и натруженные, как когда-то у ее матери, — и не отказался.

В Риге Дзидра сразу же стала оформлять перевод на заочное отделение и уехала. Я написал ей пару длинных-предлинных писем. Она отвечала очень кратко: дела, мол, хороши, работаю там же, в библиотеке. Я постарался встретить ее на сессии заочников; на все мои вопросы она отвечала односложно, отказалась даже пообедать со мной — сослалась на недостаток времени. На последующие письма она вообще не ответила, на очередную сессию не приехала. Случайно я узнал, что она перешла на заочное отделение пединститута в другом городе, поближе к дому, и уже преподает в своей школе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: