Гундега, та разыскала меня сама. Похвалилась тем, что муж ее на коленях просил прощения и вернулся вместе с дочерью. И опять звучало: «я», «мой». Мой муж, моя дочь, моя бригада, а под конец — адресованное мне «мой друг».
Горбатого могила исправит; но я от души радуюсь успехам бригады и колхоза.
Вот на могиле Норы я давно не был. Можно, конечно, разговаривать с девушкой и в мыслях, но весной, когда цветет черемуха, и осенью, когда созревают черные ягоды, сердце сжимается и хочется глотнуть чего-нибудь покрепче.
Айвар Калве
Айвар Калве родился в 1937 году окончил Рижский сельскохозяйственный техникум и отделение истории искусств Латвийской государственной академии художеств. Работал техником-строителем, электриком-конструктором, инженером, преподавателем и редактором. В настоящее время заведует отделом литературы в журнале «Звайгзне».
Первые публикации рассказов А. Калве появились в 1965 году. В 1967 году вышел сборник рассказов «Роль», в 1971-м — «Красный клевер». А. Калве автор, романов и повестей «Июльский зной, Перекати-поле», «Посвящается прошедшей осени», «Прощание», «Селия — берег зеленый», «Падающий Икар», ряда сборников рассказов. В переводе на русский язык вышли книги А. Калве «Труба полуночница», «Июльский зной» и «Посвящается прошедшей осени».
Прощание
Я откинулся на спинку сиденья, прикрыл глаза, пальцы сами собой стиснули пакет, и он брызнул мне в лицо пастеризованным молоком. Струйки потекли вниз по обеим сторонам подбородка, собираясь белыми озерцами в глянцевитых складках кожаной куртки. Запрокинув голову, я пил молоко. Пакет оседал в моих пальцах.
Наполнить себя жидкостью из бумажной посудины, так и не почувствовав вкус молока, белого, коровьим выменем данного. Наполнить себя, как цистерну. Набить пузо молоком и бутербродами — так нужно.
Арика поучает: «Главное в твоем возрасте — это режим…» И еще: «Послушай, дорогой, ты же взрослый мужчина, у тебя голова на плечах… и ты нам как-никак дорог…»
Так остуженно звучит в устах ее: «…ты же взрослый мужчина…» Мороз по коже подирает, когда слышу, как гвоздем водят по жести, подошвами давят стекло. Трещит при раздевании наэлектризованная синтетика, или скрежещут тормоза ночью под окнами, или когда жена моя говорит: «…ты же взрослый мужчина…» Она всегда найдет случай вставить мне шпильку. Бутерброды приходится поглощать ворохами, кубометрами, штабелями, запивая их пастеризованным молоком.
Лучше вообще ни о чем не думать. Жевать, тупо уставясь в одну точку. Во имя здоровья набивать пузо энным количеством жратвы, притом в одно и то же время.
«Дорогой, но ведь это естественно!» — возмутилась бы Арика, удивляясь, как первоклассница. Это если бы я пустился в рассуждения, поставив под сомнение правомерность ее железной опеки. Необходимость нежных оков, заботливых цепей. Чего я только не способен нагородить в таких случаях!
«Арнольд, не смеши меня!» Она нашпигует меня, обваляет в муке и опять швырнет на раскаленную сковородку. И так в который раз. Я с одного бока уже подрумянился, но Арика не торопится — она сама решит, когда будет довольно, когда нужно перевернуть. У нас на кухне тридцать восемь электрических приборов.
Да когда же будет довольно! Другой бок она оставит про запас. Следующее утро уйдет на то, чтобы завернуть бутерброды… В твоем возрасте, Арнольд, в твоем возрасте, черт побери, да между тридцатью и сорока все годы одинаковы. Как волки, трусят друг за дружкой — след в след. Сверкающими лимузинами катят — колесо в колесо, расстояние между ними в ладонь, в полголовы расстояние… Отменно отлаженные механизмы, совсем новенькие, только что с конвейера. Где-то между сорока и полтинником ты должен быть превосходно отлаженным. Колеса крутятся вовсю, на счетчике, Арнольд Лусен, драгоценное наше время.
«…Мужчина, своя голова на плечах…», и завтракать всегда в один и тот же час. Что за жизнь? Отменно отлаженный механизм. Заправляемый пастеризованным молоком.
Па-сте-ри-зо-ван-ным!
Вот он идет. Недоеденный завтрак припрятать. Скорей! Он не должен заметить ни крошки.
Отец остановился в больничных дверях. Обернулся. Снял шапку. Уж это напрасно. Какой он длинный. Исхудавший. Пальто на нем висит как на жерди. Надо бы выйти из машины, поспешить навстречу. Забрать авоську с пустыми банками. Сижу, будто меня пригвоздили. Болезнь преобразила отца. Иссушила тело, все соки выпила. До чего же сер этот дом на улице Талсу! Память делает снимок отца под сенью этого дома. Сделал три шага в мою сторону. Шапку держит в руке почти благоговейно. Макушка сверкает лакированным яйцом. Улыбнулся. Я снова делаю снимок, щелк, щелк, щелк!
На память.
Так, еще разок. Эту улыбку. Какое серое лицо у него, совсем как негатив… Под сенью этого дома решительно все становится серым. Серятиной напитаны стены, асфальт —
щелк, щелк.
С ластиком я никогда не бывал в ладах: двойки из школьных тетрадей не умел стирать, то же самое с чертежами — сколько их перепортил. Никаким ластиком не смогу стереть это мгновенье. Как бы сломать затвор? Засунуть в него гвоздь, долбануть молотком? Щелчки прекратятся, как только отец заговорит со мной, сам я не в силах. Пригвожденный к сиденью машины, наблюдаю за ним. Я подобен фильтру, сквозь который сочатся краски и крохи давно отзвучавших слов, я вбираю в себя все без разбора. В поле зрения оказался отец… Мой отец, дорогой отец; припасть к его руке, спасти, вырвать из когтей обреченности!
О господи, вот идет мой отец!
Машинально включаю стартер. Хотя сначала полагалось бы выйти из машины и эти несколько шагов пройти ему навстречу. Мотор заглох, распахиваю дверцу. Хочу вылезти, но отец уже рядом, переминается с ноги на ногу. Спрашиваю его:
— Отец, где хочешь сесть? Впереди или сзади?
Он колеблется. Вижу его пальцы, желтоватые, растерявшие свою крепость в больнице. В руке у него сетка, в ней чисто вымытые банки из-под сока, связка целлофановых пакетов, свернутые в трубку журналы, которые он не успел прочитать, а может, и не начинал, зря я только приносил. С чего я взял, что отец должен их прочитать, что это его развлечет? Почему он молчит? Повернувшись к больничным окнам, отец кому-то машет; в верхнем этаже показалась взлохмаченная голова, а в нижнем, прижавшись к оконному стеклу, стоит бритоголовый, широколицый мужчина, изможденный болезнями, он пытается улыбаться, не могу я дольше смотреть, не то в память западет улыбка незнакомца —
щелк, щелк!
Поздновато спохватился: я уже отснял это лицо, теперь будет маячить перед глазами. Какие красные шишки у него на голове… Два красных рога —
щелк!
Да что ж я на него уставился?
Опять включаю стартер. Мотор послушно урчит.
— Садись-ка лучше сзади. Там Арика для тебя приготовила одеяло. Ее подарок. Говорит, тебе нужно тепло.
— Спасибо, Арнольд. И зачем только Арика тратилась.
— Для тебя старалась, ты не должен отказываться.
— Лето на носу, тепла будет хоть отбавляй, куда мне, больному хрычу, новое одеяло. Сколько уж осталось мне укрываться, вскоре сможешь увезти обратно. — Отец говорит с большими паузами.
— Нет, отец, оно именно тебе предназначено. Хотел еще под Новый год привезти, да, сам понимаешь, в праздник из Риги трудно выбраться.
Наконец отец уселся в машине. Движения его угловаты, тело отвыкло от сидения. Энергично помахал — обоим оставшимся приятелям.
Как только выехали с больничного двора, отец опять заговорил:
— Ты, верно, Балиня не признал?
— Нет, отец.
— Это он стоял у окна.
— Нет, отец, не узнал. — Нет у меня желания заводить разговор о бритоголовом рогаче. Скорей бы он сгинул. Забылся. Я должен следить за улицей, я не должен думать о больных.