— Рассказывают ужасные вещи… Они ничего и никого не щадят, убивают детишек, жгут деревни. В Некричах они сожгли больницу со всеми больными, наставили прямо на окна пулеметы, чтоб никто не убежал, и подожгли… Виктор Константинович, у меня один только вопрос: когда вы их остановите? Что у вас на фронте слышно об этом?

Она опять нашла в темноте его руку и пожала.

— Затрудняюсь что-нибудь определенное… — выдавил из себя он. — Мои скромные обязанности…

— Я понимаю — вы не командующий фронтом. Ах, я как в темном лесу, как в лесу! Я сама себе напоминаю слепого крота, которого гонят из его норы. Такая беда для слепого крота!

И Виктор Константинович мог бы поклясться: в ее голосе вновь слышался смешок — старая дама все еще тщилась сохранить светский тон.

— Я помню, у Толстого, у его героев… — вы помните, конечно, описание Бородинского боя? — была такая решимость, такая храбрость!.. Виктор Константинович, когда же наконец придет возмездие?

— Но я действительно не командующий фронтом… — сказал он.

— Да, да, конечно! И я замучила вас… Простите старуху.

Она надолго замолчала. Ветер усилился, и еще один сорванный лист прилип на мгновение ко лбу Истомина, другой опустился на его непокрытую голову; осенняя тьма была вся наполнена их бесшумным полетом.

— К сожалению, мне надо… — начал он, но слепая не дала ему досказать.

— Еще минуточку! — просяще воскликнула она. — Вы так ничего не скажете мне?

И, потеряв самообладание, Истомив со злостью проговорил:

— Уезжайте, если можете!.. С сестрой, со всеми, кто только может! И скорее, не откладывая ни на день!

Она не отозвалась, даже не пошевелилась.

— Мария Александровна! — позвал он, ему показалось, что ее уже нет здесь. — Где вы?

— Какие прохладные стали вечера! — услышал он ее альтовый голос.

— Так осень же! — сбитый с толку, буркнул Истомин.

— Вообще-то хорошая осень, сухая. А днем на солнце бывает даже жарко… Небо в облаках? — спросила слепая. — Посмотрите, пожалуйста.

— Небо?.. — Он задрал голову: все вверху было непроглядно черно. — Да, затянуло.

— Совсем? — спросила она.

— На юге видны еще две звезды… Нет, три… четыре!

— Звезд я не слышу, жалко! Чего нет, того нет. — Она засмеялась. — А ветер, кажется, южный?

— Да, южный.

— Значит, завтра постоит еще хорошая погода. А там дожди, дожди — и зима. Благодарю вас, Виктор Константинович! — сказала она, поднимаясь со скамейки.

2

Сергей Алексеевич Самосуд сидел вечером в сумерках у старшей Синельниковой в ее комнатке, на другой половине дома, и смотрел, как она, тяжело двигаясь, собирает ему ужин. Сергей Алексеевич был озабочен, подавлен и поэтому иронизировал и острил менее удачно, чем обычно.

О главном и самом горьком было уже сказано — он попросил Ольгу Александровну собираться в далекую дорогу: завтра к вечеру, а в крайнем случае послезавтра, машина, которую ему удалось выхлопотать, должна прийти сюда, чтобы забрать всех постоянных обитателей Дома учителя. И, против ожидания, Ольга Александровна выслушала его довольно спокойно, видимо, внутренне она была уже готова к этому бегству, только удивилась:

— А почему машина к вечеру? Мы ночью поедем? Почему ночью?

— Приятнее будет ехать, «ночной зефир струит эфир», — ответил он. — Днем все-таки душновато бывает.

Не стоило, разумеется, говорить о том, что немецкие самолеты охотились днем на дорогах и за одинокими пешеходами, не то что за машинами.

— Нам можно что-нибудь взять с собой? — спросила Ольга Александровна; выражение лица ее было плохо различимо в сумерках.

— Боюсь, что в машине будет тесновато… Советую — чемоданчик с провизией, ну и самое необходимое. Большой багаж — большие огорчения, — бодро сказал он.

И с неудовольствием заметил про себя, что его голос звучал принужденно. Он-то хорошо понимал, что значит для Ольга Александровны покинуть свое гнездо — дом, в котором прошла вся ее жизнь, — и куда-то ночью с «чемоданчиком» бежать!

— Хорошо, Сергей Алексеевич, спасибо. Давайте ужинать, — сказала она.

И так же точно, как это происходило по вечерам, раза два-три в месяц на протяжении многих лет, она застелила угол своего рабочего столика салфеткой, принесла на тарелке холодные котлеты, помидоры, поставила старинный, зеленого стекла, штофик с водкой, затем присела к столику сама.

— Самовар остыл уже, наверно, надо подогреть, — сказала она.

— Чай не водка, много не выпьешь, — ответил он, и его самого покоробило от этой очень уж глупой, очень не ко времени шутки.

Но на что-нибудь более умное, вернее, утешительное он, как ни силился, был сейчас не способен.

…Когда-то, лет около тридцати назад, Сергей Алексеевич впервые пришел в гости к Ольге Синельниковой, петербургской курсистке, приехавшей на летние вакации домой. И его, недавнего студента, вчерашнего постояльца дешевой, пропахшей скверным табаком столичной меблирашки неожиданно растрогала эта ее небольшая, об одно окошко за тюлевой занавеской, вся белая комнатка — с белеными стенами, с ситцевым пологом над кроватью, с белой кафельной печью, с букетом белой сирени на рабочем столике; даже книжки, лежавшие там: сборник Ахматовой «Четки» и «Человек как предмет воспитания» Ушинского, были аккуратно обернуты в глянцевитую белую бумагу. Словом, переступив порог, Самосуд в один миг очутился как будто в заоблачной обители, и самый воздух этой белой комнатки показался ему пахнувшим поднебесной свежестью.

Оля Синельникова — старшая дочь мирового судьи, отставного гвардейского поручика, — была девицей начитанной, серьезной и, готовясь стать учительницей, носила строгие белые кофточки. Это все не мешало ей увлеченно заниматься устройством концертов с благотворительной целью, в которых она и сама иногда выступала с пением народных песен. Деятельно-отзывчивая, она много ухаживала за своей слепой сестрой, много возилась с детьми, с младшим братом, а на рождество на елку собирала всех ребят с ближайших улиц. Важным обстоятельством, объяснявшим ее успех у местных кавалеров, было то, что она — тоненькая, темноглазая, длинноногая, с толстыми, смоляной черноты косами — была красива; ее называли Рахилью, сравнивали с лермонтовской Бэлой, и ее чар не избежал и Сергей Алексеевич. Вскоре и она стала заметно выделять молодого, только что окончившего университет филолога из однообразного собрания своих уездных ухажеров. Самосуд находился под надзором полиции за некую таинственную деятельность в столице, что возбуждало и ее любопытство и сочувствие. А помимо того, он был остер на язык, обладал несколько простоватой, крестьянской, но совсем недурной, открытой внешностью и не отказывался помогать ей в устройстве концертов. Их счастливо начавшемуся роману не суждено было такое же счастливое продолжение, помешала война — первая мировая. Самосуд в 14-м году был взят в действующую армию, а затем прошел слух, что где-то на Западном фронте он сложил свою голову — письма от него действительно прекратились. Случилось так потому, что уже в следующем, 15-м году он был предан военно-полевому суду за большевистскую пропаганду среди солдат. Лишь после Октябрьской революции его — командира одного из отрядов Красной гвардии, раненного под Псковом, — увидели в родном городе. Но когда он, опираясь на костыль, появился у Синельниковых, старшая их дочь, Ольга Александровна, была уже замужем и ждала ребенка. Ее мужем стал человек, которого она даже мало знала — сын давнего приятеля отца, вернувшийся с войны без руки: сострадание решило ее участь. И у нее, и у Сергея Алексеевича навсегда осталось в памяти это их послевоенное запоздалое свидание — они оба были словно обескуражены недоброй игрой судьбы. Сидя тогда в комнатке Оли Синельниковой, Самосуд постигал истинные размеры своей потери — он почему-то и мысли не допускал, что эта девушка может его не дождаться. А она так и не решилась рассказать ему, какую странную, злую роль в решающую пору ее жизни сыграло одно стихотворение Ахматовой — весьма в свое время популярное. Проплакав ночью над строчками:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: