В полном мраке, притворив за собой дверцу, Дмитрий Александрович ступил шаг, другой и натолкнулся еще на что-то, оказавшееся большой плетеной корзиной. С размаху, боком он сел на нее и некоторое время так и сидел в неудобной позе, отдыхая, в этом сухом чердачном мраке, пропахшем пылью и птичьим пометом.

«Наконец!.. Вот я и дома…» — подумал он со злой иронией — он чувствовал себя обманутым.

Собственно, он мог бы и не злиться — скорее наоборот, ему следовало благодарить судьбу. И конечно, ему оставалось совсем уже недолго ждать: немецкие танки, почему-то замешкавшиеся сегодня, ворвутся в город завтра — в этом можно было не сомневаться. Однако же как там ни ссылайся на неизбежность потерь на войне, а от всей его группы уцелел только он один. И вообще, не так, не таким путем должно было произойти его возвращение домой!.. Хорошо еще, если чердак отчего дома не окажется для него новой западней: опасности таились в родных местах буквально всюду. А на чердаке, как он помнил, не было второго выхода, и в его пистолете остались только два патрона, остальные он расстрелял во время этого отчаянного бега у реки… Дмитрию Александровичу особенно обидно было думать, что запасные обоймы и все другое оружие, брошенное в овражке, досталось юнцам в кепочках, и они курят сейчас его сигареты, развлекаются его фонариком с усиленной батарейкой, который так пригодился бы ему сейчас.

Шаря по карманам — не завалились ли в них патроны? — он нащупал в гимнастерке зажигалку. Не сразу решившись, он высек огонек, поднял его над головой, и в колеблющемся свете ему открылся словно бы скелет исполинского животного: ребра — стропила, наклонно сходящиеся к позвоночнику — продольной балке, такой длинной, что концы ее терялись во мраке. Нечто подобное мерещилось ему и в детстве, когда он спасался на чердаке от наставлений старшей сестры. Получилось даже забавно: чердак и тогда уже служил ему убежищем, и он подолгу отсиживался здесь, но и это воспоминание не смягчило ныне его обиды.

Сбоку между стропилами вырисовывался бездонно черный квадрат чердачного окна — все стекла вместе с переплетом рамы были выбиты. И Дмитрий Александрович тотчас погасил зажигалку — не хватало еще, чтобы свет на чердаке был замечен со двора.

Стащив с плеч свою намокшую шинель, он, спотыкаясь о торчавшие понизу из песка поперечные балки, добрался до окна и выглянул наружу. Там немолчно гудел, разбиваясь о железную крышу, словно бы океанский прибой, поглотивший все живое, — сама стихия вмешалась в человеческие дела и прекратила их на эту ночь. Но лишь тщательно занавесив окно шинелью, Дмитрий Александрович вновь чиркнул своей зажигалкой… Удача все еще не покинула его: прямо перед ним, только руку протянуть, висел на крюке фонарь — стеклянный колпак, оплетенный проволочной решеткой; в круглом бачке плескался керосин — фонарь был заправлен. И, засветив его от зажигалки, Дмитрий Александрович пустился в обход по чердаку, заглядывая во все углы. Еще одно окно он занавесил старым, в плешинах персидским ковром, который поднял тут с песка, — надо было соблюдать осторожность. В первые минуты ему чудилось даже, что на чердаке находится кто-то еще и, скрываясь, не выпускает его из виду: он резко оборачивался, поднимал над головой фонарь…

Но вокруг царил покой запустения, только тень от проволочной решетки плясала на внутренней стороне крыши — это фонарь покачивался в напряженной руке.

Постепенно Дмитрий Александрович успокоился — на чердак давно уже, как видно, никто не заглядывал: пыль плотным налетом лежала повсюду, ворсисто мохнатилась на паутине, заткавшей углы, свисала легчайшей бахромой с балок. И конечно, никакой угрозы не таилось в этих вынесенных сюда, погребенных, как под пеплом, древностях, в этих обломках диковинных кресел и кушеток с тоненькими, как у насекомых, ножками, в этом ящике допотопного граммофона, из которого вырастала труба — какой-то уродливо-огромный цветок вьюнка, в этой люстре с бисерными подвесками, с фаянсовым резервуаром, с яйцевидным черным грузилом, начиненным дробью, что висела в родительской столовой над обеденным столом… Все вещи сразу же узнавались, возникая как бы из самого детства, но не будили никакого умиления, скорее досаду — Дмитрий Александрович видел, в сущности, только хлам. И опять обида заговорила в нем…

В шатающемся свете фонаря появилась вдруг и ученическая одиночная парта, стоявшая когда-то в его, Мити Синельникова, комнате. На покатой крышке под бархатным слоем пыли чуть заметно проступали вырезанные ножиком крестики, цифры, чей-то профиль и буквы: «Л. М.» — Дмитрий Александрович их расшифровал: то были инициалы его первой симпатии, гимназистки Любы Медведевой, с которой он катался на коньках в городском саду под вальсы духового оркестра пожарной дружины… И темное, поросшее многодневной, черной щетиной лицо Дмитрия Александровича приняло тупое выражение; попытавшись вызвать в душе какой-то отклик, он подождал немного и, не вызвав его, отвернулся. Дальше, в полосе света, перекрещенного тенью от проволочной оплетки, выплыл, как из небытия, большой, обитый сафьяном, окованный на уголках медью сундук. К его родителям этот семейный ларь-хранитель перешел от их родителей, а к тем от его прапрадеда. Дети любили замечательный ларь за особое свойство: когда его открывали, раздавалась музыка — сперва он, правда, сипел, но потом невидимые колокольцы вызванивали целую маленькую веселенькую мелодию. И Дмитрий Александрович, пытаясь хоть как-то утешить себя, откинул тяжелую крышку. Взлетело облако пыли, сундук засипел, умолк и заиграл — чисто и звонко, точно не безмолвствовал целые годы.

— Тише ты, тише… — испуганно сорвалось у Дмитрия Александровича.

Он поспешно опустил крышку, но музыка еще некоторое время раздавалась, пока не кончился завод.

«Вот дьявол, разбудит всех…» — как о живом, подумал Дмитрий Александрович.

Мешая русскую брань с немецкой, он длинно выругался. А вскоре до его слуха дошло совсем легкое, словно бы воздушное, поскрипывание: кто-то поднимался сюда по лестнице. Его опасения оправдались: идиотская веселенькая музыка старого сундука была, должно быть, услышана внизу в комнатах… И в несколько быстрых шагов Дмитрий Александрович очутился на другой стороне чердака у окна с высаженной рамой — отсюда он мог вылезть на крышу. Он задул фонарь, достал пистолет и залег за какими-то ящиками.

Момента, в который открывалась дверца и вошел кто-то невидимый, он не уловил. Из абсолютной темноты послышалось:

— Может быть, вам помочь? Что вы здесь делаете? Это было произнесено удивительным голосом сестры, слепой Маши, — будто пропела струна во мраке.

— Маша! — выдохнул Дмитрий Александрович.

— Кто здесь? — спросила она.

— Это я, я!.. Маша! — сказал он, вставая.

— Кто — я? — пропела она.

— Я… Митя! — запнувшись, назвал он себя.

Четырнадцатая глава

Домашние дела

Любящие сердца

1

Пани Ирена и пан Юзеф Барановские возвратились в свою комнату, засветили свечу и, как бы в нерешительности, остались стоять у стола друг подле друга…

Еще утром сегодня они собирались уйти всей своей маленькой группой, но то, что происходило здесь, задержало их, и Осенка назначил уход на следующее утро. А теперь надобно было хотя бы немного поспать перед отправлением в новый поход. Пани Ирена обеспокоенно следила за мужем; тот пристально смотрел на огонь свечи.

— Как ты, Юзеф? — спросила она мягко. — О чем ты?

— Ни о чем!.. Так, фантазия… — Он перевел взгляд на нее. — Как ты?

— Надо ложиться, — сказала она. — Нам мало осталось.

— Да, да, последняя ночь… — Он не окончил фразы. — Нам здесь было хорошо… Ведь верно, Ирена?!

— Эти русские пани — прекрасные пани, — отозвалась она. — Я даже не впала, что такие есть.

— Мне здесь было просто сказочно… сказочно… — сказал он. — Я не прятался и не убегал. Я уже не помню, когда я не прятался и не убегал.

— Не надо, Юзеф! Как ты себя чувствуешь? Как твоя шея? Будем ее мазать? — спросила она.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: