— Ну, это было бы уже слишком!.. — Берия засмеялся.
— Тогда позвольте и мне, в свою очередь, заметить. что вы лукавите, спрашивая о причинах ее смерти.
— Это почему?
— Потому, что знаете ответ.
Секунды замерли и потащились вспять.
— Да, знаю… — тихо ответил Берия.
Глава десятая
ТВЕРСКАЯ ПОЛУБОГИНЯ
Молчать тяжко, а говорить бедственно.
В России снова замышлялось убийство царя: «И сильный тамо упадает…».
Александр I оказался не сильным и не решительным. Надежды поэта обманули дух — «ангельская душ, смотрелась ленивой и лживой.
Жить петербургскому свету было не страшно, I скучно.
Свет удивлялся, откуда у императора столы желаний, а у императрицы столько слез.
Александр желал политических реформ и конституции, но… как-нибудь после. Он мечтал о военной славе, но изучал не стратегию Наполеона, а его позы. Он искал употребить ко благу народа законность, но злым параграфом стояла в глазах проклятая табакерка Зубова. Он проливал публичные, слезы о «страдающей Польше», но герцогство Варшавское обещал подарить прусской королеве.
Еще он мечтал о любви и мире для Европы и годами вынашивал идею Священного союза. Монархи, вступающие в этот союз, обязывались руководствоваться в управлении подданными, а также и во внешних сношениях не соображениями политических, экономических и национальных интересов, а токмо заповедями священного Евангелия.
Никогда еще Европа так не смеялась: сказано королю «не укради» — он и не крадет! Не лишенные солидарного юмора суверены Австрии, Пруссии и Франции скрепили этот акт своими подписями, ибо ни повредить, ни явить пользу кому бы то ни было Священный союз не мог. Он мог только растрогать. Что и случилось с Наполеоном на Эльбе. Правда, ссыльный император усмотрел в мистической инициативе русского царя возросшее влияние Нарышкиной и по инерции долго размышлял, почему столь безрезультатной оказалась некогда патронируемая им гастрольная миссия мадемуазель Жоржины в Петербурге.
Надо было знать Александра.
С мадемуазель Жоржиной все было в порядке, и миссию свою она исполняла с величайшим служебным рвением. Мадемуазель, как то и требовалось от нее, добросовестно одаряла страстью русского императора, однако досматривать сны он неизменно отправлялся к любезной Марии Антоновне Нарышкиной. Так было у него и с актрисой Филлис, и с мадам Шевалье, и со всеми прочими. По-другому не могло быть и с милой Жоржиной. От Нарышкиной он имел троих детей, в то время как от императрицы — только двоих. От кого-то, наверняка, были еще, но где туг упомнить!..
В письмах к бывшему воспитателю Лагарпу, к бывшим сподвижникам на стезе либерального прогресса — Строганову, Чарторыйскому, Сперанскому, Новосильцеву, иным идеалистам «негласного Комитета» — Александр не забывал усилиться глубокой любовью и сердечной преданностью к своей жене Елизавете Алексеевне. Не исключено, что это не было только расчетом на короткую память поколений, для которых все канет, все улетучится, а письма останутся. Очень может быть, что по-своему он любил супругу и по-своему был предан ей.
Тут все не так просто. Надо было Александра знать, к его пытались угадать.
Пустое дело. Он был никаким.
Вероятно, поэтому великая княгиня Екатерина Павловна, унаследовавшая крутой нрав от совместной с Александром великой бабки, безгранично его презирала.
Единственно, в чем не ошибся Александр в своей жизни и чего страшился вплоть до таганрогского конца неполных сорока восьми лет — была обреченная уверенность в трагическом исходе собственной судьбы. Так и вышло. Мистическое он чувствовал острее, тоньше реального. И по прошествии ста семидесяти с лишним лет Россия так и не знает, кто упокоен в усыпальнице Петропавловского собора — «самодержец Всея» или очень похожий на него фельдъегерь Масков.
Молчать тяжко. Светлейшие умы в России были готовы к прогрессивным реформам еще менее Александра. Если, конечно, не брать во внимание разрешенных им круглых шляп, заграничной упряжи и щегольских сапог с отворотами, именуемых на английский манер «ботфортами». Благом России можно считать уже и то, что сильно подсократит количество сановников, наделенных правом всеподданнейшего доклада государю. Это существенно снизило ежегодный ущерб казне от их личного влияния на податливого Александра. Нижайше испросить меж делом августейшую милость — тысчонок эдак в пять — шесть крепостных душ — стало гораздо сложнее. Однако и грешить тоже нечего. При Павле о той милости вовсе не помышляли — самим бы не угодить в порку или и высылку.
При Павле пороли даже священников.
Хорошо иль худо, а пороли.
И говорить о том бедственно.
Александр I не стремился расширять владения России, как это не уставал делать первый консул Франции. Для него и здесь на первом месте были благо, любовь и мир. Он свято верил, что со временем станет во главе всего человечества. Поскольку эту же цель преследовал и первый консул, то Александр просто не мог не начать первым войну с Францией. Из-за чего? А хотя бы из-за безвинно убиенного герцога Энгиенского: «И Бонапарт в боязни лютой, крестясь, пойдет оттоле прочь!..».
В двух последовавших одна за другой кампаниях «ангельский источник всего изяшнаго и высокаго» был жестоко разбит Наполеоном. Бежал Александр со свитой врассыпную и не помнил, где у него восток, а где запад. Забыл и креститься: «Кукушка стонет, змей шипит, сова качается на ели, и кожей нетопырь шуршит — я ль создан мира господином?…»
Не стал бы счастливым исключением и год 1812-й, если бы самые близкие царедворцы, включая генерала Аракчеева, не настояли на скорейшем и невозвратном отбытии царя из ставки, где он в видах будущих викторий опять «делал унтер-офицерскис позы».
Пока отступал Кутузов, который не отступать не мог, зная, что только в этом сейчас спасение России, пока таяла «великая армия», Александр I часто повторял супруге один и тот же вопрос: «Где-то мы в этот день будем в следующем году?»
В каждом предыдущем и последующем году Россия смутно надеялась увидеть своего самодержца в Петропавловской крепости — не особо и располагаясь предпочтением к роскошному саркофагу красного мрамора, но уповая хотя бы на скромный уют одиночной камеры Алексеевского равелина: «Там серый свет, пространства нет — и время медленно ступает…»
Кажется, только тамошняя тишина способна укрыть тревогу:
«Ох и пометет беда землю русскую…».
Начиналось-то все не очень страшно. Даже и вовсе нет.
В Петербурге с гражданским трепетом ожидали приближения третьей кампании, бранили французов по-французски и возмущались м-ль Жоржиной имевшей наглость украсить свой дом в честь очередной победы Наполеона под Ваграмом.
В Москве лениво судачили о ценах на колониальный чай и табак, потихоньку щипали корпию и прожектировали касательно создания ударных полков амазонок. С учетом гвардейского темперамента наполеоновских гренадеров идея была не лишена известного резона.
В Твери насмешливо фыркала на всю Россию Екатерина Павловна, деятельно формировавшая из удельных крестьян «Егерский Ея Высочества княгини Екатерины батальон». Почти весь он потом и полег под Малоярославцем — не посрамили чести.
Одна из немногих в ту пору Екатерина реально представляла себе, какой станет будущая война с Наполеоном, и делала то, что было в ее силах.
Управлялся жаждой справедливого отмщения супостату и Александр. Еще после Аустерлица Святейший синод по его указанию объявил Наполеона Бонапарта не сатаной, а тем, не вполне объяснимым кто много хуже сатаны, с тех пор на воскресных богослужениях неизменно возглашалось, что Бонапарт намерен ниспровергнуть церковь Христову, «поелику — тварь, совестью сожженная и достойная презрения».
Наполеона можно было обвинить в чем угодно. Его нельзя было обвинить в непоследовательности. Уверовав в историческую значимость союза с Россией, он готов был обеспечить этот союз, если не путем династического брака и не дипломатическими усилиями, то хотя бы ценой войны с нею, избрав яблоком раздора Польшу.