Разделяли их и академические обстоятельства. Тредиаковский, смиренный и мученый, с начальством не спорил, на горьком опыте поняв, что плетью обуха не перешибешь. Ломоносов же обличал правителя Канцелярии Академии наук Шумахера, добился расследования его действий, много шумел, случалось — и дрался с обидчиками.

Сумароков был младшим среди своих собратьев по перу, ничего важного пока не сочинил и потому больше слушал ученые разговоры. Не любил он в этом признаваться, но писать стихи учился у Тредиаковского. Зато когда понял силу четырехстопного ямба, стал подражать новой манере.

Апрельским полднем 1743 года Сумароков, рано закончив служебные часы во дворце, пошел прогуляться. На той стороне привычным взглядом он видел каменный дом Кунсткамеры Академии наук, здание двенадцати коллегий, кадетский корпус. Перед его фасадом по-прежнему горели костры.

Сумароков подумал о юности, проведенной за стенами старого меншиковского дворца. Всего три года назад покинул он их для службы на благо отечества, а что успел сделать и кому его служба нужна? Он проводил в тюрьму двух начальников, привыкает к третьему, но ни в ком из них не заметил прямого радения о государственной пользе. Каждый думает о себе. Всюду так ведется.

По Неве плыли льдины, и лодочники, медленно лавируя между ними, перевозили на Васильевский остров пассажиров из города. Сумароков отдал копейку и вступил на банку старенькой шлюпки. Ему захотелось взглянуть на корпус поближе.

Ушедшие годы не изменили быта кадет и распорядка занятий. Дневальный у ворот с примерным усердием бил в колокол, возвещая час обеда. Хлопцы на берегу варили кашу. Собаки быстро облизывались, ожидая дележа остатков. Молодые люди в зеленых форменных кафтанах толпились во дворе. Лица их были Сумарокову незнакомы — в учении состояло новое поколение.

— Александр Петрович, государь милостивый! — услышал он громкий голос.

Берегом шли, возвращаясь из Академии, Тредиаковский и Ломоносов. По их возбужденному виду Сумароков понял, что они вели спор, и, наверно, опять о стихах. Ломоносов снял шапку, подставив крутой лоб лучам неяркого солнца.

Сумароков подошел, поздоровался и зашагал рядом с поэтами. Он был рад случаю прервать докучные мысли об озорстве лейб-компанцев.

— Мы идем обедать, — сказал Ломоносов, — так не угодно ли с нами в трактир? К себе не зову, еще не устроился, жена недавно приехала. А Василий Кириллович свою молодку, что привез из Москвы, скрывает, даже близким знакомым не показывает.

— А вот и нет, и нет, — торопливо ответил Тредиаковский, и на его широком морщинистом лице проступило хитровато-почтительное выражение. — Но Александр Петрович привыкли кушать с вельможами за столом его высокографского сиятельства…

— Полно вам! — сурово сказал Ломоносов, и Тредиаковский замолчал, пошевелив беззвучно губами. — Он во дворец не для обедов ходит, а на службу.

Сумароков был благодарен за эту поддержку, погасившую готовый сорваться с его уст резкий ответ, и, чтобы переменить разговор, спросил, какую материю обсуждали господа стихотворцы, когда он попался им на пути.

— Все об одном говорим — о новом российском стихосложении, — отвечал Ломоносов. — Какая стопа благороднее будет — ямба или хорея? Василий Кириллович ямб теперь уже не отвергает, как делывал, но и полного достоинства ему отдавать не хочет.

— Не досадил ли я вам чем, государь мой, что вы язвите меня такою насмешкою? — обидчиво спросил Тредиаковский. — Подлинно, в том моя ошибка, что в наши стихи одни было хореи ввел. Да ведь повинился я перед вами, и не о том у нас речь…

Стихотворцы повернули в Третью линию и вошли в маленький деревянный трактир, за которым начинался ботанический огород Академии наук.

В низкой горнице стояли четыре стола. За одним шумели мастеровые люди. Над прилавком в глубине возвышался хозяин.

— Здорово, Иваныч, — перекрывая голоса, сказал Ломоносов. — Гостей привел. Покорми.

Он прошел в дальний угол горницы, видать, на знакомое место, и подвинул стулья Тредиаковскому и Сумарокову.

Хозяин исчез за перегородкой и вскоре появился с подносом. Поставил перед поэтами кувшин, рюмки, горшок щей с солониной, блюдо вареной корюшки, положил горку хлеба и три анисовых кренделя.

— Этой, брат, закуской Иваныч императора Петра Алексеевича поминает, — сказал Ломоносов, подавая Сумарокову крендель. — Любимая его была. Иваныч — петровский солдат, со шведами воевал. Голова!

Он поболтал водку в кувшине и налил рюмки.

— Сейчас, смотрите, будет фокус-покус.

Хозяин раскрыл кулак и протянул Ломоносову стакан.

— Так у него заведено — первый попробовать должен. Вот… Сейчас и нам можно. А ты бы рассказал, Иваныч, откуда у тебя обычай такой, они не слышали.

Хозяин опасливо покосился на военный кафтан Сумарокова.

— Не бойся, — сказал Ломоносов, — он хоть и в мундире, да человек свойский. Ты говори, а мы пока за щи примемся.

Иваныч перестал чиниться:

— Первой чарки прежде хозяина никогда не пьют. Слыхивал я от старых людей, что единожды был блаженныя памяти государь наш Петр Алексеевич в некоторой компании и изволил спрашивать у одного человека: «Ты кто таков?» И он сказал: «Я-де такой-то дворянин». Другого спросил — и он дворянин. А третьего спросил, и тот сказал ему: «Я вор».

Государь того вора пожелал на искус взять, отозвал его и говорит:

«Будь же ты мне брат, и пойдем вместе».

«А куда ж нам идти?»

«Пойдем в государев дом, там казны неведомо что, на возах не увезешь».

Осердился вор на государя за такие слова, ударил его в щеку и говорит:

«Как ты, брат, бога не боишься? Кто нас поит да кормит, за кем мы слывем? Лучше поедем к большому боярину, у него возьмем, а не у государя».

Так и решили. Вор сначала пошел под окна к тому боярину послушать, что говорят. Вернулся сердитый.

«Хотят завтра звать государя кушать и водку ему дурную поднесут. Не хочу я, брат, никуда ехать».

Государь говорит:

«Ин ладно. А где, братец, нам с тобой завтра увидеться?»

«Увидимся завтра в соборе».

И как в собор пришли, признал вор, что брат его названый сам государь Петр Алексеевич. Большой боярин просил его к себе откушать, и он велел брата просить, и вместе поехали.

Вор государю говорит:

«Ну, брат, первую чарку станут подносить — без меня не кушай».

Стали подносить — государь говорит:

«Брату моему поднеси, я прежде брата пить не буду».

А вор сказал:

«Я прежде хозяина умереть не хочу. Пускай хозяин прежде выпьет».

Хозяин выпил, и его разорвало. С этого-то первую чарку прежде хозяина и не пьют.

— Славная сказка, — одобрил Ломоносов, когда Иваныч окончил свою речь. — Выпей еще, чтобы горло размочить, да помяни мое слово: если б столь усердно первых рюмочек не придерживался, не такую избу себе отгрохал бы. Ну, не мне тебя этому учить… А пока иди, мне с друзьями говорить надо. Я люблю его часом послушать. Много знает старик и хорошо рассказывает, — добавил он, обращаясь к Сумарокову.

Вместо него ответил Тредиаковский.

— Человек он грубый и непросвещенный, — сказал он, — толковать с ним удовольствия нет. Беда наша как стихотворцев в том, что мы такой подлый язык каждый день слушать должны и тем свою пиитическую речь портим. Ни основательной грамматики, ни красной риторики тут не находим.

— Это русский язык, — возразил Ломоносов, — и мы ему еще учиться должны.

— А вот и нет, и нет! — зачастил Тредиаковский. — Украсит наш язык двор ее величества, — он посмотрел на Сумарокова, — в слове учтивейший и великолепнейший богатством и сиянием. Научат нас искусно им говорить и писать благоразумнейшие министры и премудрые священноначальники.

Сумароков усмехнулся:

— При дворе раньше по-немецки говорили, а ныне у императрицы попы по-славянски поют, у графа Алексея Григорьевича на украинской мове балакают.

— Научит нас и знатнейшее благородных сословие, утвердит язык и собственное о нем рассуждение, — продолжал Тредиаковский.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: