Олсуфьев редко бывал в карете. Он больше ехал с императрицей, записывал ее приказы, пересаживался в кареты вельмож, сообщая им распоряжения, на станциях отправлял курьерами почту в Петербург и командовал ямщиками. Сумароков ехал один и обдумывал свое «Слово».

В этой речи вознамерился он сказать, каким должно быть новое царствование, определить основу и предел самодержавной власти.

Самое главное — законы и верное их исполнение. Прихоти монарха и происки его фаворитов тогда не коснутся фундамента государственного. Правда, у Екатерины характер твердый, но все-таки женщина, сердце не камень, что уже и обозначилось. Григорий-то Орлов на всех покрикивает, не гляди, что из безродной шляхты.

В Твери, после обеда, Сумароков записывал сложившиеся мысли:

«Самодержавию никто, кроме истины, закона предписать не может; но колико мы подчинены самодержцам, толика они подчинены истине; а потому, что на все многочисленные или паче бесчисленные обстоятельства законов уставить никак нельзя, так нет лучше самодержавного правления, когда самодержец премудр и праведен».

Он прочел невысохшие строки. Как будто бы ясно и вместе с тем осторожно, обижаться не на что. Будь мудрым, праведным, а если собьешься, мы тебя подправим законом.

Но где взять эти законы? Старых немало, да они путаные, иные надвое писаны, слогом темным. Потому иногда грешат и честные судьи — а как их немного, честных-то! — зато подьячие грабят и невинные страждут. Нужны усилия многих разумов, чтобы составить законы, и время требуется, несколько лет. Но браться немедленно — созывать умных людей и начинать законодательную комиссию.

— Александр Петрович! — нарушил его одиночество голос Олсуфьева. — Голубчик, дай бумагу и перо. Неплюеву надо ответить.

Он вбежал в комнату обывательского дома, где сидел Сумароков, и, приказав вошедшему за ним преображенскому сержанту подождать, наклонился над столом.

Неплюев, старейший сенатор; остался главноначальствующим в Петербурге после отъезда двора и каждый день посылал вдогонку императорскому поезду курьеров, докладывая, что в столице все пока благополучно. Покидая Петербург, Екатерина испытывала тревогу — она была не совсем уверена в прочности еврей власти, захваченной всего два месяца назад, и нуждалась в ежедневных рапортах о столичных новостях.

— Вот пакет. Отправляйся, — сказал Олсуфьев, передавая сержанту завернутое в бумагу письмо. — И скачи быстро. Эстафета весьма спешная. Собирались, будто на пожар, — продолжал он, закрывая за курьером дверь и обращаясь к Сумарокову, — дивно, что голов не оставили.

— Что случилось-то? — спросил Сумароков.

— Потеряли державу. Скипетр есть, а державу найти не можем.

Скипетр — золотой жезл — и держава — золотое яблоко с крестом, украшенное драгоценными камнями, — были знаками монаршего достоинства. Их полагалось держать в руках во время коронации.

— Хватились в дороге — нет державы. Я пишу Неплюеву — разыщи. А он отвечает, что искали, мол, в дворцовой спальной, в гардеробе, в казенной, где деньги хранятся, — пусто. У бывшего-де императора ее и не было. А державу покойной государыни давно разломали и золото в дело пустили. Я написал, чтобы Неплюев новую заказал и через две недели в Москву доставил.

— Хлопотлива же твоя служба! — Сумароков сказал эту фразу из любезности. Суетливая деятельность Олсуфьева не возбуждала в нем сочувствия.

— Нелегко, брат, — самодовольно согласился Олсуфьев. — Дальше еще круче пойдет. Зато — всё я, всё через меня. С утра изволят кликать: «Адам Васильевич!» — и пошло на весь день…

Сумароков подумал, что и он когда-то по утрам являлся за приказаниями к Алексею Григорьевичу Разумовскому. Но давно это происходило, и сам он был молод… Олсуфьев же в почтенных годах скачет, как заяц, и этой жизнью своей доволен — безотлучно во дворце, при высочайшей особе… Нет, лучше отставка от службы, считанные рубли пенсиона, чем придворная суета.

— Скоро тронемся, Александр Петрович, — сказал Олсуфьев, выходя из комнаты. — Собирай свои писания.

Но Сумароков вернулся к прерванной работе. Он заканчивал «Слово» и набрасывал призывы ко всем сословиям и званиям, военным и статским, начиная, однако, с поэтов:

«Наперсники муз, просвещайте отечество!

Наперсники Беллоны, храните мужественно российские границы!

Судии, блюдите уставы, поражающие беззаконников и ограждающие безопасность невинных; ибо внутренние злодеи обществу еще и внешних пагубнее!

Способствуй, российское купечество, изобилию и обогащению сея империи, и обогащайся не отягощением, но облегчением сынов российских, и заслуживай себе почтение не получением чинов, а услугой отечеству…»

Это значило: купцы, не лезьте в дворянство, занимайтесь своим ремеслом, судьи, будьте честными, соблюдайте законы. Крестьяне — подразумевалось — должны трудиться по-прежнему. К ним призыв не обращался, до них он и не дошел бы никогда.

…Императорский поезд, неспешно двигаясь, десятого сентября прибыл в подмосковную гетмана Кирилла Разумовского — село Петровское. Там Екатерина приняла поздравления от московских начальников, свита почистилась после дороги, отдохнула, и через три дня состоялся торжественный въезд в Москву.

Город выглядел празднично. На пути к Кремлю заборы были обиты ельником, стены домов украшены коврами, балконы — драпировками, на перекрестках и площадях поставлены галереи для зрителей. Гвардейские полки, выстроенные шпалерами, образовали узкий коридор, по которому шагом ехали экипажи.

Екатерина поселилась в Кремлевском дворце, прибывшие с ней вельможи заняли свои московские владения. Олсуфьев, едва добравшись до места, убежал с поручением императрицы, и Сумароков в его карете поехал к отцу. Свое «Слово» он успел сам переписать и отдал Олсуфьеву — текст подлежал высочайшему утверждению.

Дом Сумароковых стоял неподалеку от церкви Девяти мучеников, за селом Кудрином, — деревянный, на каменном фундаменте, в один этаж. Сад, окруженный забором, был велик. Москвичи строились широко — деревянный город часто горел, строения сближать остерегались, земля же стоила еще дешево.

Кудрином владели Нарышкины. Жили раньше в селе царские кречетники, псари, печники и трубочисты. Боярский дом сгорел лет двадцать назад. На пустыре был привоз — подвижной рынок, мужики приезжали торговать. Постройка, сбитая на живую нитку, кабак украшался двуглавым орлом: питье — дело казенное.

Напротив села, через дорогу, у церкви Девяти мучеников, возвышались хоромы Алексея Петровича Мельгунова, товарища Сумарокова по кадетскому корпусу. Он жил богато, одной дворни сто человек, всех надо разместить. Рядом начиналась земля Новинского монастыря, за триста лет не сменившего прозвища: был, когда построили, новым, и остался таким в людской речи.

Сумарокова ждали. Сестры ходили на Тверскую дорогу смотреть императрицу и наперебой рассказывали родителям о пышной процессии. Женский наметанный глаз поразила роскошь, нарядов, привезенных столичными дамами.

Москвички не отстали. Парчовые золотые и серебряные платья сверкали с балконов домов и в первых рядах зрителей на попутных галереях.

Разговаривая с родными, Сумароков то и дело посматривал на дверь. В комнате кого-то не хватало, и он не сразу отдал себе отчет, кого, собственно, хотел бы здесь увидеть. Но когда вошла Вера и доложила, что стол накрыт, Сумароков понял, зачем он приехал в Москву и почему так сопротивлялся намерению жены сопровождать его. Он желал увидеть Веру, и присутствие жены отравило бы ему радость ожидавшейся встречи.

Он плохо живет с женой, и об этом говорят в городе. Иоганна давно перестала скрывать недовольство мужем, а Сумароков не делал ничего, чтобы наладить отношения. Жена была чужда ему. Осознав это, он пил, чтобы забывать о необходимости что-то устраивать в своей семейной жизни. Да и не только из-за этого. Пил потому, что пили кругом, что десять лет лейб-компании приучили его к водке, что театральная машина крутилась трудно и обижал Сиверс, Пил и пьет. Кому какое дело?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: