— Тише, господа, тише! — сказал третий голос. — Могу вам сообщить, что герцог пригрозил уехать из России, если Волынский не будет осужден, и государыня изволила плакать…
— Может, и плакала, а все-таки Волынского герцогу выдала головою, — прогудел бас и замолк.
Дверь спальни распахнулась, дежурный офицер на цыпочках подбежал к ней и вытянулся по команде «смирно». Собравшиеся приготовились к поклону.
Миних, в новом французском кафтане со звездой, любезно улыбаясь, вышел из спальни. Он обходил приемную, произнося то «гут морген», то «здравствуйте» и кланяясь отрывистым движением головы. За ним шел полковник-адъютант.
— Да, да, я рассмотрю, — сказал Миних пожилому человеку в потертом мундире с пустым рукавом. — Возьмите его прошение, — приказал он по-немецки адъютанту. — Здравствуйте, генерал. Что нового у наших воспитанников?
Сумароков увидел директора Шляхетного кадетского корпуса генерал-майора фон Тетау, которого раньше не заметил, увлеченный чужими разговорами.
— Воспитанники кадетского корпуса, господин генерал-фельдмаршал, возносят молитвы о здравии своего главного командира и всегда видят его непрестанную о них заботу, — рапортовал по-немецки фон Тетау.
— Ну, ну, — сказал Миних, — я буду сегодня в корпусе. Приготовьтесь к докладу.
Наметанный глаз его, скользнув по толпе, выделил в ней молодое лицо Сумарокова.
— Чем могу служить, господин офицер? — спросил он.
Сумароков, смущенный неожиданным окликом, вспыхнул. Перед ним расступились.
— Господин генерал-фельдмаршал! По окончании кадетского корпуса явился в ваше распоряжение для дальнейшей службы. Адъютант в ранге поручика Александр Сумароков, — отрапортовал он, слегка заикаясь.
Директор, поглядывая на Сумарокова, сказал, что он учился в корпусе хорошо, в штрафах не бывал, сочиняет оды, грамотен весьма, но в военных артикулах слаб, и что сам граф, когда ему докладывали о выпускниках, пожелал взять Сумарокова к себе адъютантом.
— Да, да, — сказал Миних, — он мне нужен. Он будет разбирать ваши бумаги и докладывать по делам корпуса. Отдайте его приказом, — скомандовал он своему адъютанту, — и пусть начинает службу… Ваше дело, государь мой, еще не решено, немного терпения…
Миних говорил уже с другим просителем. Сумароков поклонился и вышел.
Каждое утро, собираясь в коллегию, Петр Панкратьевич будил Александра:
— Вставай, брат, вставай, нечего залеживаться. Младый отрок должен быть бодр, яко в часах маятник.
Сумароков, поздно сидевший по вечерам, поднимался неохотно. Канцелярия Миниха была ему противна. Столько лет учиться, мечтать, готовить себя на службу отечеству — и теперь губить невозвратное время на разборку скучнейших бумаг? Нет, кажется, он сделал ошибку, не выйдя в армию…
Адъютант генерал-фельдмаршала Миниха — это, наверное, почетно и хорошо на войне. Однако ныне турки разбиты, крепость Хотин пала и адъютанты командующего занялись не офицерским делом — изводят чернила наравне с канцелярскими служителями. Но погоди, дай срок, он сменит перо подьячего на перо стихотворца!
Миниха случалось видеть лишь изредка. Он ездил по губерниям, бывал на Ладожском канале, заседал в Военной коллегии и всегда спешил во дворец. Собственный глаз и усердие нужны были везде, а при дворе — особливо.
Императрица Анна Ивановна хворала, и это очень беспокоило Миниха. Завтрашний день надобно готовить сегодня. Десять лет назад он рассчитал правильно, поддержав приехавшую из Митавы герцогиню как самодержавную властительницу. Как бы не сплошать на новом повороте! Но прежде всего — осторожность. Бирон шутить не любит. Судьба Волынского тому пример.
Бывшего кабинет-министра под пыткой допрашивали в комиссии, поднимали на дыбу. Волынский признался во взятках, но измену за собой отрицал.
Бирон подводил к тому, чтобы Волынский повинился в покушениях на престол — сам-де хотел царствовать. Покалеченный, залитый кровью, Волынский повторял: «Злого намерения и умысла, чтоб себя сделать государем, подлинно не имел…»
Тредиаковский написал два прошения императрице, подробно рассказал о буйстве кабинет-министра и о том, как избил его Волынский в дворцовых покоях. Тогда он промолчал, доносить побоялся по своей малости, а теперь искал на Волынском за бесчестье.
Допросили — министр ответствовал, что «оное продерзостно учинил от горячести своей, не опомнясь; и в том признавает себя виновным и просит себе милостивого прощения». Но его не последовало.
Бирон хотел получить голову врага, судьи дорожили своими, а потому и приговорили обвиняемого и его друзей к мучительным казням.
На последнем заседании комиссии 20 июня был оглашен приговор: Волынскому отрезать язык и живым посадить на кол, детей отправить в Сибирь, в вечную ссылку; Хрущова, Мусина-Пушкина, Соймонова, Еропкина четвертовать; остальных обвиняемых кого обезглавить, кого бить кнутом, понимай — до смерти.
Все члены суда с приговором согласились, хоть и знали, что обрекают, на страшную казнь невинных людей. Не подписать — значило самому быть пытанным, посаженным на кол.
Лишь князь Василий Репнин своей подписи не поставил. Он натер лицо сухими фигами и объявил, что болен разлитием желчи. Способ такой не был тайной — к нему, случалось, прибегал Остерман, когда хотел уклониться от опасного решения и сказывался больным.
Александр Нарышкин в приговоре участвовал, но едва подписал и сел в коляску, чтобы ехать домой, как потерял сознание. Всю ночь бредил и кричал, что он изверг, осудивший на смерть мучеников…
Царица утвердила приговор. 27 июня Волынскому отрубили сначала руку, потом голову, — это была милость. Остальным наказания также смягчили — не четвертовали, а рубили головы. Мусину-Пушкину вырвали язык, Соймонова секли кнутом и сослали в Сибирь.
О расправе Бирона с Волынским столица знала в подробностях, и не только Миниха беспокоило, как сложится дальше обстановка в Зимнем дворце.
Сумароков рассказывал отцу новости, услышанные за день, и Петр Панкратьевич прибавлял к ним свои основательные и верные наблюдения. По всему выходило, что спор о престоле пойдет между немцами и цесаревна Елизавета участия в нем принимать еще не будет. Ближе к императрице была ее племянница Анна Леопольдовна, жена принца Антона-Ульриха Брауншвейгского, и в наследники глядел их младенец-сын по имени Иоанн.
Сумароков привел в порядок бумаги, поступившие из корпуса. Новых занятий не оказывалось. Корпус жил без особых происшествий. Принесли, впрочем, длинную кляузу о том, что кадет Бабушкин Петр — великовозрастный парень, Сумароков знавал его — утащил в пьяном виде у квартирмейстера Морского полка Шадрина серебряную кружку и сахарницу. По ордеру Миниха был Бабушкин бит кнутом и отправлен солдатом в гарнизон.
Часто писали о постройке бани для кадет — мыться им было негде, — но денег все не отпускали.
«Не знает директор, что ли, с какой стороны подойти? — думал Сумароков, читая очередной рапорт генерала фон Тетау. — Если поговорить с кем следует в канцелярии и как следует попросить, небось нашли бы статью расхода. Великое ль дело — баня…»
Смешной казалась Сумарокову прежняя наивность, — как же, не догадался, почему просители приходят не с пустыми руками! Месяцы службы убедили его в том, что взятки — их в разговоре канцеляристы называли иностранным словом «акциденции» — берут все или почти все чиновники. Он допускал исключения, хотя сам с ними не сталкивался. Приказные грабят просителей, это так. А их начальники безгрешны? Нет, конечно, только «акциденции» у них крупнее, вот и вся разница.
Иногда он рапортовался больным и проводил неделю дома. Петр Панкратьевич видел, что сын с трудом привыкает к службе, сердился на то, что считал он забавой, — на стихотворство, которое мешало Александру жить как положено, но властью родительской не пользовался: придет время, сам образумится.
Однажды после обеда, когда старшие ушли отдохнуть, сестры попросили Александра остаться в столовой.