— Не робей, — сказал Фролов, — где наша не пропадала!— И положил на край ее тарелки ложечку горчицы — он умел, оказывается, ухаживать, — а затем разлил водку.
— Вообще-то я не пью, — неуверенно сказала Настя, — но раз такое дело...
— Вот именно! — воскликнул Фролов. — Раз такое дело... — И торопливо, чтобы не дать Насте времени для колебаний, чокнулся.
Они выпили.
Водка была ядреная, страшенная какая-то была, словно ее гнали из змеиного яда, она сразу окрутила туманом даже привычные ко всякому зелью фроловские мозги, а Настю на какое-то мгновение совсем оглоушила. Настя несколько минут приходила в себя, беспредметно смеясь, забыв о недавнем смущении. Фролов уговорил ее закусить котлеткой, и, закусив, она огляделась вокруг, сказала одобрительно:
— А тут очень даже неплохо...
— Ага, — согласился Фролов, осторожно пододвигая ей и свою порцию котлет.
— А сам-то? — спросила она.
— Кушай, я сыт, Можно еще заказать. Кушай, не стесняйся.
— Я не стесняюсь, я чуть-чуть вот отломлю, а больше не буду... Правда, Серафим, тут очень даже хорошо. А картин-то! Как в музее! Вот ту картину я очень люблю, исключительная... — Настя показала пальчиком в дальний угол, где висела картина, изображающая медведей в лесу.
— Да, замечательная, — подтвердил Фролов.
— А как фамилия художника, знаешь? — спросила Настя.
Фролов знал фамилию художника, но, чтобы доставить Насте приятное, ответил, что не имеет понятия.
— Шишкин! — радостно сообщила Настя.
— Точно! — сказал Фролов. — Вспомнил! У этого художника много про природу.
— Люблю про природу, — сказала Настя. — На рынке как-то продавал один про природу: речка, кувшинки. И рама красивая. Я б купила, да дорого просил.
— За красоту не жалко! Деньги, ведь они что? Голуби, улетят, а красота останется.
— Ага! Я никогда за красоту не жалею. Нельзя же в убогости жить. Коврик купила, знаешь, такой вышитый, заграничный: оправа, значит, олени бегут, слева — замок на горе стоит, а сзади — небо с птицами. Красота, ну не сказать!
— У немцев такие ковры в каждом доме навешаны, — сказал Фролов. — Веришь ли, в спальне, в прихожей, а то и на пол ложат.
— Такую прелесть на пол? — удивилась Настя.
— А им что? Богато живут. У них, понимаешь, что главное? Внешность. Насчет внешнего не придерешься — шик, блеск! Удивление берет! Аккуратненько, чистенько, надраено, выскоблено. А вот с внутренним содержанием плоховато, сплошной компот, мозги набекрень! Это ж надо, как Гитлер их облапошил со своим фашизмом...
Они вели беседу, радуясь, что разговор тек легко и без принуждения, не глупый какой-нибудь, а с умственным уклоном. Фролов говорил, а сам любовался Настей, ее улыбкой, ее мизинчиком, который она оттопыривала, когда кушала, словно настоящая городская женщина. Он был счастлив, что сидит возле своей жар-птицы, ощущает благосклонность в ее взоре, смотрит, как она жует шоколадку. Впервые за все время их знакомства в Настиных глазах проснулся интерес к нему. А ощущение приниженности, какое Фролов испытывал обычно возле нее, на этот раз не посещало его, наоборот, он даже чувствовал некое превосходство, ибо видел полмира, полземли.
Он разлил остатки водки, сказал:
— Насть?
— Ну?
— Сегодня ты мне очень нравишься. А то одна печаль у тебя на уме. Вроде жизни не радуешься.
— Опять ты за свое, — сказала Настя. — Никакой печали нет у меня. А жизни чего радоваться? Тебе, может, весело жить, а мне — не очень. Смыслу нет в такой жизни.
— Как так нету? — удивился Фролов.
— А так, нету, и все! Зачем люди суетятся, будто муравьи, ежели в один распрекрасный день война все изничтожит?
Фролов опечалился.
— Напридумала ты все. Никакой войны больше не будет, эта последняя была. А ежели и будет, так что ж, сидеть, дрожать от страха? Ну ее! Ерундовина! Давай лучше выпьем.
— Давай! — без колебаний согласилась Настя.
Они выпили, посмотрели друг на друга. Фролов расхрабрился, сказал:
— Я, Насть, на следующей неделе снова сюда вернусь. Вот вместе бы, а? Опять посидели бы?
— Ишь какой! — кокетливо сказала она. — Понравилось?
— Угу, — признался он. — Ну как?
— Видно будет... Забалуешь еще тебя... А может, мне наладиться балансовый отчет свезти?
— Ага, наладься. Делов у меня, можно сказать, никаких. Выпишу кровельное железо, и целый день гуляй до упаду. Ну как?
— Я еще погляжу, как вы себя вести будете. — Настя погрозила ему пальчиком и засмеялась. Она так на него посмотрела, что у Фролова на миг дыхание сперло от радости. Она была красива, он любил ее, как никогда, неземной любовью любил. Она засмеялась, и он засмеялся, глупея от восторга. И позвал официанта, велел принести плитку шоколада «Золотой ярлык».
— Серафим!
— Ага.
— Я к тебе просьбу имею. Исполнишь?
— Конечно, все, что захочешь, — сказал он.
— У нас крыша сгнила, вся как есть оборжавела. Дожди начнутся, зальет. Ты про железо помянул. Мне бы листа два завез, а?
Фролов отвел глаза, он удивился такой просьбе.
— Ты это взаправду? — кисло спросил он.
— Ну да, взаправду, — ответила Настя с радостным простодушием, которое всегда обезволивало Фролова. — Весной знаешь сколько натекло? Дед залатал, да надолго ль его залаты? Листа два, нам больше и не надо. Ну, завезешь?
Фролов очень хотел ей угодить. Всей душой он стремился ей угодить, чтобы упрочить начавшееся между ними согласие. Однако он не мог этого сделать даже ради ее любви.
— Не могу, — виновато сказал он. — Было б мое, с пребольшим удовольствием. А так — нет, не могу. Извини.
Она смотрела на него с искренним удивлением, не понимая, шутит он или нет.
— Неужто пожалел? А сказал — что пожелаю,
— Не мое ж, пойми.
Но она не поняла.
— А говоришь «люблю», — сказала она почти с презрением. — Все вы на одну колодку. В словах ваша любовь. А еще желал, чтоб и я тебя полюбила.
— Разве ж в любви главное — корысть? — с тоской спросил Фролов. — Уж коли корысть объявилась, какая тут, понимаешь, любовь. В жизни я ничего чужого не уворовал.
— Какое такое тут воровство? Два листа, а разговору... Не хочешь, так и скажи. По-твоему рассуждать, так и я воровка. Намедни ведерко угля из бани домой снесла. Когда надо, ношу, по надобности. — Она смотрела на него с превосходством, веря в неотразимость своих доводов. — Что ж, выходит, я воровка?
Она засмеялась с вызовом. Но Фролов не принял ее смех, нахмурился, посопел и сказал тихо:
— Выходит, что так...
Настя не ждала этого, она была убеждена в своей правоте. Как же иначе жить, ведь такова жизнь, и иначе не проживешь. Фролов словно ударил ее. Она покраснела, слезы выступили на глазах. Сидела, моргала, испуганно и жалко смотря на Фролова.
— Спасибочко! — наконец воскликнула она. — Век будем помнить ваше угощение, не забудем. Поищите себе чистенькую, не воровку!
И гордой походкой направилась к выходу. Возможно, у нее была мысль, что Фролов окликнет ее, ибо при таком сильном возмущении она немножко медленно шла. Но Фролов, хотя ему и очень было ее жалко, не окликнул.
Он заказал еще сто пятьдесят граммов водки. Опрокинул их одним дыхом, собрал со стола остатки хлеба, конфеты, завернул все в газету и пошел на улицу, внешне, для всех посторонних, улыбаясь, а внутренне страдая и плача как дитя.
Отчего он плакал внутренне? Не оттого, что пьян был или жалел, что обидел Настю. Нет, не только поэтому. Он оттого внутренне плакал и страдал, что вдруг сделал для себя открытие.
Боже ж ты мой, подумал Фролов, а ведь нету никаких жар-птиц! Туман! Люди навыдумывали жар-птиц себе в утешение и для успокоения малых детишек. Нету! Обман зрения, туманность, мечта, и боле ничего! Нельзя ведь жить с порожним сердцем, вот и придумали отвлечение, натолкали в душу, будто в пустую торбу, разных игрушек. Кто что: один — бабу, другой — деньги, третий — власть, хоть чуток, а возвыситься над знакомым, А главное-то не это. Не это главное — не богатство, не власть, не баба, главное-то ведь в другом. Жар-птица улететь может, а главное всегда с человеком останется...