Он провел ее через весь цех, а потом проводил на городскую улицу и по-прежнему, не глядя в глаза, словно ему больно было смотреть на нее, спросил:
— Ты меня не подведешь?
— Нет, — сказала она.
Она ушла, он смотрел ей вслед и думал о том, что она на много лет моложе его, а рядом с ним, хрупкая, худенькая, кажется совсем девчонкой. Кое-кто в сорок четыре года еще только устраивается жить полнокровной жизнью, но ему при его нездоровье, с его седой, устарелой внешностью эгоистично ломать чужую жизнь. «Нет, — решил Михаил Антонович, — пусть живет своей судьбой, без моего участия».
Вечером Нюрка сказала Степану:
— Я ухожу с железнодорожной работы. Я хочу жить, чтобы работать, а не работать, чтобы жить. Поэтому поступаю на завод и буду делать своими руками разные нужные вещи....
— Как хочешь, — сказал он и глухо спросил: — Что-то случилось с тобой за эти дни, скажи, что?
«Сейчас скажу», — вдруг решила она, но увидела, как он напряженно сцепил пальцы рук в ожидании ее ответа, и отвела глаза.
— Ничего... А что со мной могло случиться?
Она отвернулась, чувствуя, что краснеет.
— Не знаю, — сказал он, — со всяким человеком может всякое случиться. Я думал, ты отдохнешь, успокоишься мыслями, но ты вернулась иной...
— Какой? — спросила она с замирающим сердцем.
— Другой, — сказал он. — Совсем другой. И совсем чужой.
— Не выдумывай, — проговорила она и заплакала.
— Прости, — виновато сказал он. — Ну, не надо.
Она не могла сказать ему правду и плакала все сильнее от унизительного ощущения лживости, живущей в ней. А наивный Степан думал, что это он обидел ее своими словами, и испуганно просил прощения.
— Ах, господи! — воскликнула она. — Да не проси ты прощения! В чем ты виноват? Ну, будь мужчиной!
— Хорошо, буду, — уныло пообещал он.
С этого дня Нюркина судьба изменилась — она подала заявление о своем желании работать на заводе и заводское начальство без волокиты удовлетворило ее просьбу. Нюрку определили ученицей токаря, назначив ей полагающуюся заработную плату, и выдали беспрепятственный пропуск на территорию завода как равноправному рабочему человеку.
Нюрка оказалась быстрой ученицей, она весело постигала начальные приемы токарной работы, открывая для себя все новые технические истины. Чем больше Нюрка узнавала или умела, тем труднее ей приходилось, потому что в ней проснулись тщеславие и любопытство, которые не давали ее душевному миру покоя, вызывая желание узнать незнакомое. Она делала маленькую, крохотную деталь, одну из тысяч других деталей, которые составят потом тело будущей машины — тепловоза.
Нюркиной учительницей и начальницей была Таисия Петровна Пудалова, двадцатитрехлетняя работница, на своем молодом веку уже научившая токарному делу многих мальчиков и девочек. Ей, своей ровеснице, уже достигшей мастерства в любимой профессии и уважения в обществе, Нюрка завидовала черной, нездоровой завистью и, постигая ее приемы работы, торопилась приобрести самостоятельность, чтобы показать людям и Михаилу Антоновичу не только свое усердие, но и скрытую талантливость.
Михаила Антоновича Нюрка видела не каждый день, потому что они работали в разных цехах, да и то не вблизи видела, а издалека, как постороннего человека. Он словно бы избегал ее. Печалясь и грустя, Нюрка любила его на расстоянии, утешаясь вычитанным где-то афоризмом, что любить, может быть, более прекрасно, чем быть любимой.
В своей домашней жизни Нюрка жила жалостью к покорному Степану. Ей было стыдно перед ним за свою хоть и не физическую, но душевную измену. Теперь, когда она ощущала свою вину, она испытывала к Степану еще большую жалость. Нюрка сознавала, что такая жизнь не может продолжаться бесконечно, и все же не решалась сказать ему правду о вечной и непоправимой любви к Михаилу Антоновичу. Она молчала не потому, что боялась упреков и осуждения, а потому, что знала — своим откровенным разговором нанесет доверчивому и впечатлительному Степану неожиданную рану на всю жизнь, оставив его в глубоком одиночестве и разочаровании.
Она заботилась о его еде, стирала белье, чтобы он был чисто и прилично одет, гладила брюки, которые Степан при своем умении делать все собственными руками так и не сумел научиться гладить, ходила с ним по вечерам в кино или в гости, но, что бы ни делала, всегда думала о Михаиле Антоновиче, представляя его немолодое некрасивое и прекрасное лицо. Обычно оно было спокойным и добрым, это лицо, но иногда на нем отражались какая-то внутренняя боль и какое-то страдание, непонятные Нюрке.
Он и сам не понимал своего состояния. Ныне он жил в постоянной тревоге. «Я устал от мыслей об этой девочке, — думал он, — но я не должен ее любить, потому что своим характером уже испортил жизнь одной женщине. Я нездоров, я могу внезапно умереть от своей болезни».
И все же, несмотря на болезнь, все в нем было крепко, и руки, и сердце, и мозг, а мысли о смерти возникали независимо от того, здоров он или болен, счастлив или не счастлив, грустен или весел. Мысли эти о недолговечности жизни, о неизбежном конце, одинаковом для всех людей, больших и малых, хороших и плохих, с годами приходили чаще и вызывали в нем злость и мгновенный страх своей беспомощностью перед неотвратимостью смерти. Впрочем, он понимал, что в несправедливости смерти есть своя разумность и своя справедливость, ибо смерть очищает землю и дает возможность испытать жизнь будущим людям, которые еще должны родиться, еще ждут своей очереди. Но, хотя он понимал это, все же чувствовал острую печаль и сожаление, что праздник жизни когда-то окончится и для него.
Он не мог понять, отчего с появлением Нюрки жизнь его не обогатилась, а словно бы потеряла ясность и былую значимость. Он даже будто бы разучился работать — металл и печь не то чтобы не слушались его, но жили своей, отдельной от мастера жизнью.
Среди многочисленных страданий и внутренних забот, которые посещали его в жизни, были временные, второстепенные заботы и страдания, они приходили и уходили, как неудобные гости. Но были и иные боли, иные страдания, они жили прочно, с постоянной пропиской, а среди них основное — страдание о металле, об ощущениях и чувствах, знакомых только ему одному по сталеварской работе.
Давно, еще на фронте, он понял тоску о живом огне, не оставляющую его с тех давних пор.
Сидя в блиндаже у печи, жующей свою деревянную пищу и согревающей сытым дыханием усталых солдат, молодой Михаил Антонович смотрел на жизнь огня и вел с ним особый мысленный разговор. Он вспоминал другой могучий огонь, который горел в его печи на косинском заводе. А этот блиндажный огонь характером походил на тихую домашнюю лошадь, покорно исполняющую назначенную ей работу. Этот огонь был похож на заводского мерина Звездочета, который скучно перебивался на легких работах, не зная вольной и красивой жизни, которой живут иные его соплеменники на степных просторах, беговых дорожках, цирковых аренах или в кавалерийском строю.
Огонь в блиндаже был уныл и покорен. Он рождался без веселья, а умирал без сожаления. Он был не мудр, так равнодушно и спокойно относясь к жизни, а глуп, ибо высшая мудрость не в покорности обстоятельствам, но в стремлении победить обстоятельства и возвыситься над ними пылкой душой. Этот блиндажный огонь не производил никакой работы, а жевал свою деревянную пищу и урчал от сытости. Он не знал о прекрасной жизни великого огня, творящего жидкий металл в мартеновских печах, вагранках и домнах. И потому не понимал мыслей солдата и не стыдился единственной заботы — насытить голодный желудок. Созерцая, Михаил Антонович изучил его повадки и хитрые приемы. Он не был един, этот огонь, он слоился на три огня, на верхний, средний и нижний. Нижний огонь сговорился с верхним, они оба захватывали пищу и обтекали ее, не пропуская постороннего холодного воздуха, а срединный огонь ждал, пока подсохнет, угреется еда, и, дождавшись, жадно жевал размягченную добычу, выплевывая ненужные остатки.
Тогда-то впервые и узнал молодой Михаил Антонович страдание по большому огню, поняв для себя, что металл и человек не могут жить раздельной жизнью.