Ныне он потерял это чувство единства. А однажды со страхом ощутил, что печь и металл враждебны ему, а сам он бесплоден. Окружающие предметы, машины, люди будто отслоились друг от друга и лениво жили каждый в отдельности, самостоятельной, не синхронной с остальными жизнью. Огонь в печи трепыхался, как в старой керосинке, металл кипел лениво, словно пшенная каша в солдатском котелке, пузыри, как назревающие нарывы, вздувались, но не лопались. Печь урчала лениво и сонно, будто одряхлевший кот.

Все вокруг спало, не жило, а существовало, без общей цели и единого направления, безразлично друг к другу. Металл чавкал старческими губами, пускал ленивые пузыри и ворочался в своей норе уже бесконечный пятый час, хотя ему давно нужно было проснуться от затянувшейся спячки.

Никто не был виноват. Виноват был сталевар, принесший сюда свою пустую душу.

«Я пуст, — сказал он себе, — я хочу дать жизнь чистому металлу, а сам живу смутной жизнью, обманывая себя самого». Кое-как он дотянул плавку и пошел в цех, где работала Нюрка.

Он пришел в цех, где она работала, и остановился в отдалении, наблюдая за нею. Он еще не видел ее за работой и удивился быстроте и легкости ее движений. Она чувствовала дыхание и ритм особой жизни станка, а этому нельзя научиться, это надо услышать чутким ухом. Она двигалась мягко, без суеты и ненужных рывков, хотя и была еще напряжена у станка, еще остерегалась неожиданностей его металлического тела.

Нюрка подняла голову, увидела Михаила Антоновича и покраснела. Он подошел к ней.

— Что-нибудь случилось? — спросила она.

— Нет, — сказал он. — Я пришел, чтобы спросить: ты выйдешь за меня замуж?

Она испугалась. Побледнев, она смотрела на него. Лицо у нее было жалким, потерянным. Она ничего не видела перед собой, смотрела на Михаила Антоновича и не видела его. Она прикрыла глаза рукой, повернулась и убежала. Михаил Антонович постоял еще немного и ушел дожидаться ее у проходной, так как до конца ее рабочего дня было уже недолго.

Нюрка вышла из проходной и сразу заметила его. Он стоял возле газетной витрины и улыбался ей спокойной улыбкой, как будто ничего не случилось, как будто только что в цехе не произошло события, которое изменило весь мир, все понятия и все чувства. Она снова испугалась Михаила Антоновича, потому что, имея теперь право любить его открытой любовью, не знала, как отныне смотреть на него, какие слова говорить, она боялась, что разочарует его своим незнанием.

Они молча пошли рядом. Он взял ее под руку, а она вся онемела, ощутив на голой своей руке его теплую ладонь.

— Ты выйдешь за меня? — спросил он.

— А Степка? — вдруг сказала она и поняла, что сказала глупость, ибо Степкина судьба была ею решена давно. — Нет, я не то сказала, — проговорила она, испугавшись, — извините меня. Да, конечно, — твердо произнесла она, — я выйду за вас замуж... Я люблю вас...

Он наклонился, поцеловал ее в щеку прямо тут, на улице, при всем честном народе. Ей и неловко стало, и приятно, и весело.

На следующий день на заводе был праздник. Завод выпускал пятитысячный тепловоз и торжественно отмечал его рождение.

На заводском дворе собрались сотни людей. В толпе Нюрка разыскала Михаила Антоновича и встала рядом с ним.

— Я очень скучаю без вас, — сказала она и покраснела. — Наверно, я легкомысленная нахалка, но правда, я очень скучаю без вас. — Она проговорила это и вдруг хихикнула от смущения Степкиным хихиканьем и тут же возненавидела себя лютой ненавистью. — Я знаю, я дура набитая.

Он взял ее руку — она обомлела от счастья, — сжал в своей большой ладони. Они долго стояли так — он держал ее руку и молчал, и она молчала, закрыв глаза от головокружения. А вокруг торжественно шумела заводская толпа.

Было двенадцать пятнадцать, когда из сборочного цеха выполз тепловоз с огромной цифрой «5000» на опоясывающем его транспаранте. Он был молод и элегантен. Черная шкура его еще не знала ни дождя, ни ветра, ни других природных явлений, которым ему придется сопротивляться в длинной предстоящей жизни. Он свистнул тонким голосом, будто заржал веселый жеребенок, приостановился, испугавшись криков людской толпы, встретившей его рождение, но понял, что это добрые крики мастеров, давших ему самостоятельную жизнь, и дальше пошел неуверенной, стеснительной походкой.

День рождения его был прекрасен — светило солнце в высоком небе и играло на гладком теле молодой машины, зеленые листья на деревьях шевелились под слабым ветром, бабочки порхали подобно ангелам, птицы распевали прозрачными голосами торжествующие песни, радио играло маршевую музыку. Толпа бурлила чувствами, приветствуя свое коллективное дитя, делающее первые шаги. А дитя, украшенное цветами, медленно шло в депо, чтобы набраться сил от потрясений сегодняшнего праздника, чтобы отправиться потом в большую дорогу для свершения полезных дел.

Нюрка и Михаил Антонович не разошлись, когда молодой тепловоз скрылся в депо, а вышли с территории завода и пошли по городской улице.

Михаил Антонович проводил ее до дома. Возле подъезда они встретили Степана, который тоже возвращался со своей работы. Нюрка не смутилась, распрощалась за руку с Михаилом Антоновичем и пошла со Степаном в комнату. Он ничего не заподозрил и просто так, из любопытства спросил:

— Кто это?

И тогда Нюрка сказала.

— Степушка, — сказала она, — милый, добрый, хороший человек! Степушка, выслушай меня...

— Ой, что случилось? — спросил Степан и окаменел от предчувствия внутренней боли.

— Я люблю его, — проговорила Нюрка и зажмурилась, ибо смотреть безвинному мужу в ясные глаза она не могла. Не от стыда она зажмурилась, а от жалости к чистому, честному, беззащитному в своем доверии к ней мальчику, который еще не знал в жизни ни настоящих огорчений, ни настоящего горя.

Он сначала не понял и даже засмеялся, сказав легкомысленным тоном:

— Кого? Этого старичка? — и вдруг прочел на ее лице приговор себе и не рассердился в первое мгновение, не оскорбился, а тоже пожалел себя испуганной жалостью, боясь перемены привычной жизни. До этой минуты все было хорошо, ясно и просто, несмотря на некоторые осложнения и мелкие ссоры, неизбежные во всякой семейной жизни, но сейчас — он понял — пришло непоправимое.

— Ты... ты изменяла мне? — спросил он, не глядя на нее, потому что лицо ее показалось ему нехорошим, плохим, незнакомым при всей знакомости черт, отстраненным от него, ее мужа, и обращенным вовнутрь себя, к эгоизму своей личности. — Изменяла?

Она хотела сказать, что душой уже давно изменила ему и что душевная измена равнозначна физической, но не стала ничего этого говорить, только покачала головой и ответила:

— Нет.

Он будто вздохнул с облегчением.

— Тогда бы я убил тебя.

— Убей, — покорно сказала она, — правда, убей, пожалуйста, как неверную жену, потому что я все равно тебе изменю. Я люблю этого человека и выйду за него замуж, я полюбила в первый и последний раз в своей жизни.

Он взглянул на нее страшными глазами и пошел к двери с изменившимся, твердым лицом.

— Ненавижу тебя, — сказал он. — А уж себя... презираю я себя, дурака.

Он ушел. Дверь закрылась, но Нюрка не испытала ничего — ни сожаления, ни раскаяния, только облегчение и успокоение.

— Какая же ты, в общем, скотина, — сказала она сама себе, но на самом деле не почувствовала угрызений совести и сказала это только так, неизвестно зачем. Сказала и пошла на кухню варить яйца — ей хотелось есть. Есть ей хотелось, она бы съела сейчас целую корову, такой у нее был аппетит. И все же в глубине души Нюрка не то чтобы презирала или осуждала себя, нет, но будто бы чувствовала не всю свою правоту по отношению к Степану.

Она сварила яйца, однако есть не стала, ей расхотелось есть, она вернулась в комнату и легла спать, хотя время для сна было неподходящее — еще светило солнце, день еще не закончил свою дневную жизнь. Но Нюрка уснула, будто после длительной физической, нелегкой работы, и пребывала во власти сна до вечерней, поздней темноты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: