— Это верно… Но пока-то тяжело, очень тяжело… Хорошо, что ты рядом, отец поддерживает. Да и Зариф-абы успокоил меня.
— Вот и хорошо… А Зубков вернулся из командировки?
— Нет еще. Видимо, ждут, притихли до его возвращения. В этом деле он, думается мне, играет первую скрипку. Ты даже не представляешь, Иштуган, что за коварный человек этот Зубков.
Захныкал малыш. Марьям покачала коляску.
— Бедняжка, наверное, голоден… — вздохнула она.
— Та женщина согласилась давать свое молоко?
— Сейчас сбегаю к ней, узнаю.
— Давай попросим Гульчиру. Ты очень устала.
— Нет, Иштуган, девушку не посылают по таким делам.
— Тогда я сам пойду.
— И тебе нехорошо. Она женщина молодая. И говорить не станет об этом с тобой.
Марьям быстро оделась и ушла. Через полчаса она вернулась раскрасневшаяся от быстрой ходьбы на морозе.
— Не плакали мои голубчики?
— Нет, даже не просыпались.
Меняя за шкафом платье, Марьям спросила мужа, о чем он задумался.
— Сам хорошенько не знаю. Самые разные мысли в голову сразу полезли. И ни у одной нет ни начала, ни конца.
— Вижу, вас с отцом сильно возмутил Ильмурза, — сказала Марьям, стараясь заглянуть мужу в глаза. — По-моему, вы уж чересчур к нему суровы.
— Попробуй-ка, скажи это отцу, — усмехнулся Иштуган.
— В этом отношении наш отец диктатор. Никого не слушает.
— И правильно делает.
— Может, и вправду ему туго пришлось. Разве человек не может ошибиться? Я, Иштуган, удивляюсь на вашу семью. Вы так близки, готовы не знаю что сделать друг для друга. А чуть кто провинится — будто вовсе и не любите друг друга.
И Марьям признала, что ей жаль Ильмурзу. Иштуган молчал. В установившейся тишине слышно было, как посапывают близнецы. Марьям подошла к зеркалу и начала расчесывать волосы.
— Очень грустно, если мужчина нуждается в женской жалости, — сказал Иштуган, глядя на отражение жены в зеркале. — Даже калеку, если он настоящий мужчина, оскорбляет такая жалость. А Ильмурза ведь не калека.
Чуть повернув голову, Марьям пристально посмотрела на мужа.
— Я думала, что вполне знаю тебя, Иштуган, а посмотришь, — что ни день, открывается в тебе что-нибудь новое.
Иштуган рассмеялся.
— Значит, еще любишь меня. Только перестав любить, муж и жена перестают видеть друг в друге новые черты. Так мне один очень умный человек сказал.
Кокетливо отмахнувшись, Марьям спросила, виделся ли Иштуган с Антоновым.
— Не видел, говорят, болеет, — нехотя ответил Иштуган. — Отец прав. Если слишком много будем шуметь, пожалуй, сдачи дадут… За правду хорошо бороться, ежели сам чист, а когда чувствуешь за собой вину, лучше держать язык за зубами.
Марьям долго молчала, а потом заговорила о том, что последние дни наблюдает удивительную перемену в Гульчире, радость в ней так и бурлит. Уж не вскружил ли Гульчире голову Антонов? С такими, как он, надо держать ухо востро. Именно о таких людях говорится, что они носят в груди черную змею. И, заметив, что муж порывается возразить ей, Марьям сказала:
— Обожди, Иштуган, дослушай до конца. Я пробовала говорить с Гульчирой. Но она все сводит к шуточкам. А тебе и тут хоть бы что… Ты и за сестру не беспокоишься.
Иштуган задумался. На этот раз упрек жены показался ему правильным.
— А это не будет подлостью с моей стороны? Может, и вправду их тянет друг к другу, а я, громыхая своими железками, вмешиваюсь в такое тонкое дело, как любовь.
— Зачем вмешиваться, ты объясни только, — сказала Марьям. — Ведь Гульчира неглупая. Во всяком случае, она поймет, что ты не желаешь ей худа. Не тяни, прошу тебя, поговори сейчас.
После долгих колебаний Иштуган нехотя встал и вышел в зал. Гульчира в халате расчесывала перед зеркалом мокрые волосы.
— Гульчира, — выдавил из себя Иштуган после небольшой заминки, — мне бы с тобой поговорить надо.
— О чем, абы? О любви? Или об Ильмурзе?
— Ты не смейся и глазами не играй. У меня нет шоколадки в кармане.
Иштуган очень любил сестру. Ильшат рано ушла из дому, и на него, старшего брата, легла обязанность нянчиться с Гульчирой в детстве. Он делал ей игрушки, приносил, если заводился лишний рубль, гостинцы. Частенько катал ее на лодке. Весной водил на Волгу смотреть на ледоход. Ильмурза был мальчиком болезненным и плаксивым, его Иштуган не брал с собой. А Гульчира, даже когда руки и ноги у нее бывали сплошь покрыты синяками, а лицо и плечи ссадинами, терпела, не хныкала. Однажды весной у Петрушкиного разъезда у них перевернулась лодка, оба оказались в воде, чуть не утонули, — Гульчира и тогда не расплакалась.
Гульчира почувствовала, что у брата действительно серьезный разговор к ней.
— Гульчира, как у тебя насчет… как бы это… Ну, о чем ты сказала…
— Абы, никак, ты и в самом деле хочешь говорить о любви? — подтрунивала Гульчира.
— Вот, вот, сама сказала…
И без того разрумянившиеся после ванны щеки Гульчиры запылали.
— Ильмурза?
— Нет, об Ильмурзе после… Я о тебе самой…
— Обо мне?
— Да, Гульчира. Много всякого слышу я о тебе, но ничему не верю. Ты не из тех, кто разменивает свою любовь на мелочи. Полюбишь — так на всю жизнь. Так ведь, Гульчук?
— Так, абы, — тихо сказала Гульчира.
— В таком случае, Гульчук, все! — Иштуган уже привстал, но Гульчира посадила его обратно.
— Раз начали… Мне больше не с кем посоветоваться. Ильшат-апа редко бывает у нас, а Марьям-апы стесняюсь.
— А ты не стесняйся.
— Все же… Она ведь немного другая. Не как мы, с мягкой душой… А мы… как говорит Абыз Чичи, Уразметы, — улыбнулась она.
Иштуган, в свою очередь, ответил ей улыбкой.
— Я ведь, Гульчира, в этом деле плохой советчик. Наверное, каждое мое слово лязгает железом.
— И все же, абы, ты лучше поймешь меня. В сердце у меня — только Азат, сколько бы и чего ни плели. Я была у него… вместе с товарищами. Проводили его… Может, плохо сделала, что пошла. Может, неприлично девушке…
— Девушке, может, и неприлично, но ты, Гульчира, хорошо сделала, что пошла, — сказал Иштуган, довольный, что сама собой отпала необходимость касаться Антонова.
— Ты, значит, не ругаешь меня, абы? Я не унизила своей гордости?
— По-моему, настоящая любовь выше всяких других чувств, в том числе и гордости.
— Спасибо, абы. Теперь я не побоюсь сделать шаг еще более смелый. Ты мой союзник. Верно?
— Ты об этом, надеюсь, и раньше знала.
— Раньше — другое дело… Спасибо, абы, за разговор. — И Гульчира поцеловала брата.
— Марьям скажи спасибо. Сам бы не дошел до таких тонкостей.
Объяснение с Ильмурзой состарило Сулеймана. Второй день он ходит и ходит без конца по своей комнате, и глаза у него сердито поблескивают. Но уже нет в нем прежней ярости, что ключом кипела при первом разговоре с сыном.
«Эх-хе-хе… Ильмурза! — Глухой бессильный стон рвется из груди. — Угодил в самое сердце… Еще как стукнул-то!..» И снова вместо упрямого «га» бессильный, глухой стон. Правда, он ничего особенного и не ждал от этого беспутного. И не раз по-отцовски предупреждал Ильмурзу. Не раз горевал про себя, предчувствуя беду, и, хотя виду не подавал, ни минуты не знал покоя. И все же, чтобы он, его сын, попросту сбежал с целины, сбежал, позабыв о мужестве, о своем достоинстве, об Уразметовых, — такой низости от Ильмурзы Сулейман никак не ожидал.
Считается, что яблоко от яблони далеко не падает. Падает, оказывается! «Да еще куда закатится-то, проклятое!» — бормотал Сулейман. И вместе с тем все настойчивее овладевало им другое чувство. Ильмурза — такая же своя кровь, как и другие дети. Какой палец ни отрежь — все больно… И тут мысли его мешались, как перемешивает песок и гальку волна, ударившая о берег.
Мучительно не хотелось верить, что Ильмурза, его Ильмурза, потерял окончательно совесть. Одно, во всяком случае, чувствовал он ясно, — нельзя ему, не имеет он права вот так просто взять и отвернуться от сына. Не у каждого детство кончается в шестнадцать — семнадцать лет. Зрелость, как и весна, иной раз запаздывает.