Постепенно Баламир перестал ждать Розалию. От этой жалкой любви в его сердце осталась рана, невидимая чужому глазу так же, как невидим был след от ножа.
В те дни приходила на память любимая бабушкина курица, которая вздумала клохтать не ко времени. Бабушка посадила ее под опрокинутую бочку, предварительно выкупав в кадушке с холодной водой, и держала там, в темноте, до тех пор, пока курочка не перестала клохтать. Баламир чувствовал себя сейчас этой хохлаткой. Похоже, он тоже начинает трезветь. Пожалуй, можно бы теперь открыть бочку и выпустить его на свет.
В больнице Баламир научился лучше понимать и себя и людей. Чтобы окончательно выздороветь, ему оставалось еще пересилить чувство ложного стыда — самое трудное препятствие между ним и коллективом.
И надо же было, чтобы случилось это как раз в тот день, когда он столь нетерпеливо ждал Шафику, стремясь ей первой открыть душу, — Шафика не пришла.
Затосковав, Баламир подумал с обидой: «И эта как другие».
Пришел Матвей Яковлевич. В белом халате он удивительно походил на здешнего старика профессора.
Поздоровавшись и расспросив Баламира о здоровье, Матвей Яковлевич присел возле кровати.
— Это Оленька передала. Сам посмотришь, что там, — положил он на тумбочку сверток.
Баламир поблагодарил, оговорившись, что в больнице кормят сытно. Он всегда это повторял.
— Когда же домой, сынок?
— Обещают дня через два-три. Завтра профессор будет смотреть.
— А чувствуешь себя как? Не болит уже рана?
Баламир в смущении помотал головой. Погорельцев, бросив незаметный взгляд сбоку на пожелтевшее лицо Баламира, перевел разговор на другое.
— Вчера к нам забегала Шафика, — сказал он и заметил, как оживились было и тут же погасли глаза Баламира. — Ты что, сынок, разве решил прощаться с заводом?
Баламир не ответил.
— В твоем положении, я понимаю, у кого хочешь затешется такая мысль, — сказал Погорельцев, не задевая самолюбия Баламира. — Особенно у молодого человека. Что ни говори, неловко перед товарищами, так ведь?
«Уеду, уеду, — подумал Баламир, — в деревню с бабушкой уеду». Слова Матвея Яковлевича, казалось, были той последней каплей, которая заставила его решиться.
— Что поделаешь, — вздохнул старик, — не стерпел бы, да приходится терпеть, коли сам виноват. — Погорельцев положил руку на острое, торчащее колено Баламира. — Да, родной мой, жизнь — не игрушка. Она не любит баловства. Легкость хороша для птиц: взяла да улетела. А человек по земле ходит. Говорил я Авану Даутовичу, что ты скоро вернешься. В механическом, Баламир, каждый человек сейчас на учете. По графику идем… С долгами за прошлые месяцы скоро расквитаемся. Вот так!
— Я подумаю еще, Матвей Яковлич, — заколебался Баламир.
— Это хорошо. Обдуманное дело прочнее. До свидания, сынок, скорей выздоравливай. Ольга Александровна уже прибрала твою комнатку.
Погорельцев по-стариковски осторожно спускался по широкой лестнице, держась одной рукой за гладкие перила, а Баламир следил за ним сверху и думал: догнать бы его, сказать спасибо за все. Но старик не любил нежностей.
В палате, когда Баламир стал развязывать принесенный Погорельцевым узелок, оттуда выпало письмо Шафики. Она, видно, перепачканными в машинном масле руками писала его прямо на станке. Этот промасленный, исписанный карандашом клочок бумаги наполнил сердце Баламира таким теплом, какого Баламир никогда еще не испытывал.
«Дорогой Баламир, я сегодня не смогу прийти, ты уж не сердись, ладно? Через несколько минут начнется цеховое комсомольское собрание. Принимаем в комсомол Карима Шаймарданова, Сеню Крылова, Фариду Хайруллину, Басыра Калимуллина. Второй вопрос — оказание помощи МТС, той, где сейчас товарищ Назиров. Третий — развертывание предмайского социалистического соревнования. И еще — о проведении последнего тура зимнего спорта.
Товарищи ждут твоего скорого выздоровления. Завтра тебя навестит целая делегация.
С приветом Шафика».
Баламир уже всем существом своим был на заводе.
…Через два дня Баламир выписался из больницы.
Едва он вышел на свежий воздух, у него закружилась голова. Шафика успела подхватить его под руку.
— Что с тобой, Баламир?
— Ничего… Уже прошло.
Даже в машине Шафика не решалась выпустить его руку из своей. У парадного их ждали бабушка Баламира с Ольгой Александровной.
— Отец, мне с тобой поговорить надо, — сказал Ильмурза только что вернувшемуся с завода Сулейману.
— Мы уже, сынок, не раз и не два толковали. И все попусту. А теперь, когда села на мель твоя лодка, снова отец понадобился? — нахмурился Сулейман. Черная гущина бровей низко нависла над сердито поблескивавшими глазами.
— Что было, то прошло и быльем поросло, отец, — сказал Ильмурза, опустив голову. — И близок локоть, да не укусишь.
— Нельзя разве, га?.. То-то и оно, что нельзя! — вырвалось у Сулеймана с горьким торжеством.
«Не таким, как ты, против правды не удавалось устоять!» — подумал он, всматриваясь в черные прищуренные глаза-буравчики сына.
— Вот что, друг Ильмурза, — сделал Сулейман ударение на слове «друг», — имеешь сказать что-нибудь путное, как мужчина, — пожалуйста, выслушаю. Если ж тебе вилять охота, вот тебе дверь. Я устал, с работы пришел, хочу отдохнуть…
Сверкнув белками, Сулейман хмуро, сбоку поглядел на Ильмурзу. Взгляд парня был устремлен вдаль. Мелко дрожала глубокая складка, надвое рассекавшая его широкий лоб. Сулейман вздохнул. Решая в молодости какую-нибудь трудную задачу, он и сам так же вот смотрел, будто искал чего-то, и так же на лбу у него дрожала складка. Только он был покоренастее сына, крепче стоял на земле и не выглядел таким франтом — ходил в коротком ватном пиджаке, в кожаных сапогах и такой же фуражке. А Ильмурза, правда, повыше его ростом и тоньше в кости, и одежда на нем другая — хороший костюм, пальто с каракулевым воротником, — вылитый интеллигент. И все же между ними, помимо внешнего сходства, была еще и какая-то внутренняя, родовая близость. «Ведь и в тебе течет ярая кровь Сулеймана, чего ж ты куражишься, подлец!» — сердито размышлял Сулейман.
— Хватит тянуть волынку, — с нетерпением бросил он.
— Погоди, отец. Не хватай за горло, — сказал Ильмурза без обиды и, оглянувшись по сторонам, подошел к буфету, налил из графина воды и выпил.
Сулейман заметил, как дрожала державшая стакан рука. «Дошло… Переполнилось ведро…» — мелькнуло у него, но взгляд его ничуть не смягчился. Одна мысль заслоняла все: или Ильмурза согласится с ним и, став перед народом, будет держать ответ, или вернется в степи Казахстана, откуда сбежал, и вымолит себе прощение там. Другого пути Сулейман не видел и видеть не желал. А свернет с прямой дороги в кусты, — что ж, его дело, но тогда пусть не называет Сулеймана отцом!
Ильмурза до конца проник в эту мысль отца. И каждый в семье Уразметовых, до суматошливой Нурии, стоял на этом. Не так давно, незадолго до его бегства на целину, Ильмурзе пообещали на заводе дать комнату, и он внушал себе, что без лишних сожалений расстанется с отцовским домом. Ни перед кем не надо будет ломать шапку. Но первое же серьезное испытание заставило его отказаться от этой мысли. «Что из тебя станет, если начисто порвешь с семьей, с вырастившими тебя людьми. В кого ты превратишься?!» Еще выходя из парткома от Гаязова, Ильмурза беспечно думал: «Ничего, проживу, не перевелись пока в Казани заводы. И дружки не перевелись». И тут же бросился к приятелю, завсегдатаю ночных ресторанов. Это был одноглазый, заметно лысеющий мужчина лет под пятьдесят. Когда Ильмурза посвятил его в свое дело, тот, как бы сочувствуя, спросил: «А зачем это тебя сдуру туда занесло?» И с места в карьер предложил Ильмурзе место заведующего базой. Для этого всего-навсего нужно было добыть хотя самую пустяковенькую бумажонку с прежней работы. «Чтобы залепить этим бельмом глаза бюрократу», — сказал он, глумливо расхохотавшись. Ильмурзе было не до смеху. Он опять побежал к Хисами. У того приятелей полно, авось выручат. Но Хисами даже не пригласил его на этот раз войти. «Не выйдет, парень, не обижайся, — отрубил он бесповоротно. — Самого вот-вот в каменный мешок запрут». Ильмурза поспешил разъяснить, что нашел работу не на своем заводе, а совсем в другом месте, но, чтобы оформиться, нужна эта пустячная справочка. Но Хисами наотрез отказался помочь ему.