— Вот теперь я спокоен, Гульчира. Я готов ждать твоего письма, сколько нужно. Только прошу: по возможности скорее.
У парадного они долго еще не могли расстаться.
— Завтра увидимся?
— Увидимся, Азат. Я еще днем тебя увижу. Если управишься с делами, может, и в театр сходим. Да, вспомнила… нужно поискать тебе валенки, — сказала Гульчира. — Опять ведь придется ехать по снежной степи.
— Купил уже. На базаре, Ляйсенэ привезла.
— Смотри, чтобы у меня в валенках ходить, слышишь? Не фасонь. И себе нынче же куплю валенки.
— Я сам куплю тебе. Деревенские теплее. Беленькие, очень красивые.
— Нет-нет, лучше черные покупай.
Пора было расставаться. Но Гульчира сказала:
— Я провожу тебя немного, до половины квартала.
А когда дошли, Назиров не решился отпустить ее одну.
— Азат, — Гульчира опустила глаза, — ты меня… никогда не обманешь?
Назиров молча покачал головой.
— И верить хочется, и боюсь. Я ведь чего только не передумала тогда о тебе… Бывали дни, клялась, что никогда больше не заговорю с тобой…
Назиров прижал ее к груди. Гульчира не сопротивлялась.
— Гульчира моя… забудем те черные дни. Пусть все канет в прошлое!
Губы их слились.
Они не видели ни того, как проходившая мимо, печально опустив голову, девушка остановилась, заметив их, и, широко раскрыв глаза, некоторое время следила за ними, ни того, как она, бросившись на другую сторону, пустилась от них вдоль улицы, словно заяц, спасавшийся от волка.
Это была Шафика. От тоски по Баламиру она места себе, бедняжка, не находила.
Шафика бежала до тех пор, пока не обессилела. Она и узнала и не узнала целующихся. Конечно, не вид целующихся заставил ее убежать в другую сторону, — ее ожгло чужое счастье. Она спасалась от собственных невеселых дум, неотступно преследовавших ее. Она тоже мечтала о чистой, большой любви. Необязательно же, чтобы любимый был каким-то особенным человеком. Она ведь тоже звезд с неба не хватает, простая, скромная девушка. Но это не мешает ей любить всей душой. Раз полюбив, она не изменит своему любимому до конца жизни.
Полюбив Баламира и услышав, что он встречается с другой, не выбросила же его из своего сердца. Ей только хотелось взглянуть на счастливицу. Может, вправду, та более достойна любви, чем Шафика. Шафика была скромного мнения о своей наружности. Что может быть интересного в девушке, когда лицо усыпано веснушками, волосы огненно-рыжего цвета! Правда, многим нравились ее ясные голубые глаза. Но зачем Шафике многие, когда любимый у нее один-единственный!
Увидев однажды Розалию — вместе с подругами та возвращалась из школы с маленьким портфельчиком в руке, — Шафика ревнивым взглядом оглядела ее с головы до ног: долговязая, сутулится, и ноги — не ноги, а неуклюжие колодки. Глаза кошачьи, зеленые. «Чем она могла прельстить Баламира?» — недоумевала девушка.
Шафика вначале ходила в больницу с Гульчирой или с Майей, но потом и одна стала навещать. И всякий раз, как надевала белый халат, у нее дрожали руки. Но Баламир был неприветлив. Посидев около него, Шафика уходила, так и не услышав теплого слова. Она клялась себе, что больше ногой не ступит в больницу. «Какой позор! Какое унижение!.. Будто милостыню выпрашиваю». Но проходил день, и Шафика снова спешила в больницу, часами просиживала у койки Баламира, поправляла подушку, одеяло. Забыв свою девичью гордость, умоляюще спрашивала:
— Баламир, о чем ты все задумываешься?
А Баламир, обхватив руками подушку, — он лежал обычно лицом вниз, рана была на спине, — молчал, уставившись в истертую шляпку гвоздя или на щель в полу. Иногда Шафике нестерпимо хотелось погладить его по волосам, коснуться пожелтевших рук, но какая-то сила удерживала ее.
Когда Шафика сказала, что арестовали Альберта, Баламир насмешливо улыбнулся.
— Зря. Я бы куда скорей свел с ним счеты.
— Неужели ты все это время думал о мести? — удивилась Шафика, широко раскрыв свои добрые глаза.
Баламир промолчал. Но однажды он спросил Шафику:
— А что на заводе говорят обо мне?
— Ждут, когда выздоровеешь и вернешься на завод, — сказала Шафика, опустив голову.
— Нет, никогда я туда не вернусь, — хмуро пробасил Баламир.
— Зачем ты это говоришь, Баламир? — чуть слышно прошептала Шафика, готовая расплакаться.
Встретившись на следующий день с Погорельцевым, она слезно стала умолять его уговорить Баламира остаться на заводе.
— Вас он послушается, Матвей Яковлич. Пожалуйста… В цеху ему никто обидного слова не скажет…
Погорельцев погладил ее по непослушным завиткам и заверил, что никуда Баламир не уйдет. Завтра же они вместе побывают у него в больнице.
— Кстати, телеграмма пришла от его бабушки. Выехала, бедняжка, — сказал Матвей Яковлевич. — Мы писали ей, что Баламир болеет.
— Разве у Баламира есть бабушка?
— Хорошая старушка.
Шафика вызвалась встретить ее. Но в телеграмме сообщалось только, что она выезжает, и ничего больше.
На следующий день Шафика совсем не смогла пойти в больницу. Было комсомольское собрание цеха, и ее не отпустили.
Баламир впервые не дождался ее. До того юноше казалось, что ему все равно, придет или не придет Шафика. Завидев, как она в накинутом на плечи халатике взбегает вверх по лестнице, Баламир презрительно улыбался: «Летит, рыжая». Когда Шафике случалось немного задержаться и она, как бы моля простить ее, издали устремляла на него полный нежной ласки взгляд, он мог и отвернуться, как бы говоря: «Больно-то ты нужна». О том, что Шафику может огорчить, унизить подобная пренебрежительная холодность, Баламир не задумывался. Он твердо знал: она придет. Если почему-либо задержится сегодня, то уж завтра, после смены, прилетит обязательно.
Когда Баламиру разрешили вставать, он часами простаивал у окна: ждал Розалию. Увидит толпу возвращавшихся из школы девушек, — сердце так и забьется: сейчас одна из них повернет к больнице. Но девушки проходили мимо.
Сперва Баламир решил, что не станет писать Розалии. Но она не приходила, и Баламир послал ей письмо. Розалия ни на письмо не ответила, ни сама не показывалась. Это были самые мучительные для Баламира дни. Каких только картин не рисовало его воображение! Вот он выходит из больницы и идет прямо к Розалии. Придет и склонит перед ней голову. Он не станет рассказывать о пережитых муках, Розалия сама все поймет и бросится ему на шею… Нет, Баламир сделает иначе, пойдет к Розалии и, не обращая внимания на ее ахи-охи, схватит за руки и, глядя в самые зрачки, скажет: «Так-то ты любишь меня, змея!» — и тут же уйдет или даст пощечину. Розалия бросится за ним. Но он ни за что не остановится: отрезанный ломоть не пристанет вновь!..
Или нет, лучше пусть он останется верным обманщице и, как в старых романах, принесет ей себя в жертву, а то, махнув на все рукой, заберется куда-нибудь на Сахалин и там, в холодном снегу, в дикой тайге, похоронит раз и навсегда свою любовь.
А что? Уехать куда-нибудь — самый легкий выход, пожалуй… И Баламир с каждым днем все упорнее цеплялся за эту мысль. Толкало его на это ущемленное самолюбие. Сколько раз он выступал, призывая комсомольцев к моральной чистоте, к стойкости в любви, сколько пламенных речей держал, а сам… Сейчас любая девчонка враз заткнет ему рот. Любой может показать на него пальцем: вон того паренька ножом пырнули! Но особенно мучило его сознание бессмысленности того, что с ним произошло. Человек, пострадавший на войне или при исполнении служебного долга, знает, за что мучается. А вот если спросить себя, за что, за кого он пролил кровь? По праву ли оказывается ему внимание со стороны докторов, сестер и нянь? От таких дум у него кусок застревал в горле, словно он ел краденое.
Чем дольше томился Баламир на больничной койке, тем реже вспоминал о Розалии, тем больше отчуждался от нее. Поначалу Шамсия Зонтик еще приходила плакаться на Аухадиева, но Баламир пропускал мимо ушей ее болтовню, больше расспрашивал о Розалии. Потом к Баламиру явился Аухадиев и сказал, что Шамсия наговорила на него в милиции, будто это он, Аухадиев, ранил Баламира. Баламир встревожился, как бы не пострадал зря Аухадиев, и признался следователю, что ранил его Альберт Муртазин.