В дверь громко постучали, и не успел Самохин договорить свое: «Не заперто, входите», как в комнату решительно вступила Анна Семеновна.
— А, вот она, канарейка! — сказала Анна Семеновна, увидев Катю. — Пригрелась, голубушка? Родители-то знают, где ты время проводишь?'
— Знают, — покраснев, ответила Катя и встала.
— Ну-ка паспорт давай. Вот папу с мамой известим, будешь знать, как допоздна засиживаться.
— Между прочим, это ученица из моего класса, — сухо сказал Самохин.
— Ученица? — Анна Семеновна недоверчиво оглядела Катю с головы до ног. — Вот через десять минут комсомольский рейд по этажам пойдет, он разбираться не станет, ученица или не ученица. Сфотографируют вас с бутылками на столе, и будете на доске красоваться.
— Ну вот, взял из-за вас грех на душу, — сказал Самохин, когда Анна Семеновна, потоптавшись еще немного в дверях для порядка, ушла. — Между прочим, это она предупредить приходила. Так что не будем искушать судьбу.
Он посмотрел на Катю в упор и после долгой паузы сказал:
— А приходить сюда вам больше не следует.
— Почему? — с вызовом спросила Катя, надевая пальто. — А если это любовь?
— Поверьте мне, чистейшее недоразумение. И кроме того, мое положение также не очень удобно.
— Не нахожу.
— А зря. Роль доброго старого дядюшки, который сквозь пальцы смотрит на шалости малышей, меня не устраивает. Вот почему и видеть вас здесь мне не с руки.
— А если я лично к вам приду?
— Увольте.
— Какую мораль вы мне прочитали, — сказала, помолчав, Катя. — Пальчики оближешь.
— Я рад, что вам понравилось. — Самохин взял одну из своих тетрадей и принялся рассеянно ее перелистывать. — Профессиональный навык.
— А все потому, что я школьница, — язвительно сказала Катя. — Будь я постарше, вы бы не посмели…
— Правильно, — согласился Самохин, — как вы догадались?
Наступило молчание.
— Куда это Кирилл запропастился? — нервно сказала наконец Катя.
— Стоит за дверью, — ответил Самохин, — и ждет, когда кончится острый момент.
Катя медленно вытащила из кармана пальто шарфик, сияла с гвоздя на стене вязаную шапочку, сунула, поморщившись, ноги в размокшие туфли и вдруг, не выдержав, обернулась.
— Ну что вы смотрите? — вспыхнула она. — Что вы смотрите? Интересно?
— Я жду, что будет дальше, — сказал Самохин. — По моему разумению, вы не можете уйти, не сказав что-нибудь напоследок.
— Вы очень жестокий человек, — проговорила Катя дрогнувшим голосом. — Очень жестокий. Вас к школе на километр нельзя подпускать…
И, волоча шарфик по полу, вышла в коридор.
Оставшись один, Самохин выключил верхний свет, наладил настольную лампу, совсем уже ветхую, стоявшую за шкафом на полу, и подошел к окну.
Он был недоволен собой: пожалуй, следовало выставить эту девчонку сразу, а соответствующую нотацию прочитать не ей, а Кириллу. За свой век Кирилл притерпелся к нотациям и переносил их менее болезненно, чем эти полудети, чья психика на шестьдесят процентов состоит из амбиции и на сорок — из недовольства собой. Но отдачи, отдачи от Кирилла было бы куда как меньше.
Все дело в акселерации, будь она трижды неладна. Акселерация эта не только Кирилла сбивает с толку, она сбивает с толку и самих детей. Подойдет этакая Катюша Голубева к зеркалу — ну взрослая женщина, да и только. Так отчего бы эту взрослость на практике не испытать?
Когда класс вставал, Самохин, далеко не коротышка, чувствовал себя как в дремучем лесу. Рослые, в большинстве не по-школьному одетые девушки ничем не отличались от студенток третьего-четвертого курса. Разве что чуть менее осмысленными были взгляды. Хотя, возможно, это своего рода педагогическая предвзятость. В общем-то, глаза такие же: насмешливые, любопытные, с напускной умудренностью, у некоторых аккуратно положены «тени» (директор школы — демократ). Мальчишки выглядели попроще; в эти годы их, как правило, меньше балуют. Щеголяли они разве что бакенбардами да длинными, до плеч геттингенскими волосами. Обилие ног, выпирающих из-под парт, локтей, загромождающих проходы между рядами, поражало. И точно так же поражала паническая боязнь самостоятельно думать, упорное цепляние за «это мы еще не проходили», цепляние, которое странным образом сочеталось с непомерно раздутой амбицией. Но все же, черт побери, сочеталось.
Итак, открытый урок. Сам термин не точен: во время практики любой урок открытый, в том смысле хотя бы, что на задних партах сидят трое, а то и четверо посторонних. А к Самохину приходило и больше, он вынужден был ввести ограничения, и студенты двух старших курсов записывались к нему заранее. Но если желание прийти на урок изъявляют директор и завуч, то это уже не открытый урок, а нечто иное, название для чего еще не придумано.
Чрезмерная популярность, раздутая однокурсницами, не знающими меры в своих восторгах, слегка тяготила Самохина: класс ерзал, класс вел себя ненатурально, оригинальничал напоказ; но лихорадочное возбуждение, с которым ребята слушали Самохина, чувствуя за спиной присутствие замерших в восхищении студенток, подстегивало и его самого. За сорок пять минут Самохин выматывался, как за день езды на мотоцикле по тряской дороге. В коридор еще выходил бодрым, солдатским шагом (положение обязывает), а на обсуждении сидел, повесив голову: в голове стучало, руки тряслись.
Учителя не баловали Самохина посещениями: Вероника Витольдовна, которой по правилам следовало отсидеть у него всю практику (класс был ее, и продолжать после Самохина предстояло именно ей), присутствовала на двух первых уроках, а от дальнейших посещений мягко, но решительно уклонилась. Одно время на самохинские уроки зачастила учительница математики, что было очень, конечно, лестно (все гениальное рождается на стыке двух дисциплин), но в разговоре с Самохиным она сказала буквально следующее: «Эх, мне бы ваши заботы!» Руководитель практики Назаров Павел Борисович, человек еще молодой, но тучный, присутствовал регулярно, однако все его замечания сводились к «затянутому оргмоменту», «балансу времени», и не затрагивали существа. Так и получилось, что Самохин плавал в своей популярности, предоставленный самому себе, поскольку возгласы «колоссально!» и «изумительно!», которые слышались с задних парт, никакого отношения к анализу не имели.
Изумляться было чему. Хотя бы тому, что Самохин махнул рукой на программу и шел напролом, не укладываясь в положенные часы и даже вроде бы не размышляя над этим. Или тому, что он приносил в класс магнитофон и запускал минут на двадцать запись Яхонтова, причем экстаза и благоговения не разыгрывал и, не стесняясь, останавливал пленку там, где считал нужным, пусть даже в середине стиха, чтобы сказать несколько слов самому или дать высказаться ребятам. На первом уроке, например, смонтировал Блока и Скрябина, в присутствии еще Вероники Витольдовны, которая как подняла бровь в начале урока, так и сидела до звонка с поднятой бровью. Класс будто подменили. Пассивный, средненький, как принято было считать в школе, он схлестывался вдруг в таких жестоких спорах, что из учительской прибегали узнать, не требуется ли вмешательство администрации. Вмешательство администрации не требовалось: Самохин держал ситуацию сам. В нужный момент, когда «детишки» забывались, ему достаточно было сказать вполголоса: «Нелепости говорить начинаем», — и наступала тишина, в которой, неторопливо расхаживая от окна до двери, Самохин излагал свою точку зрения. «Точка зрения» — эти слова чаще всего повторялись на его уроках, и за глаза ребята стали звать Самохина «точкой зрения», что очень позабавило его, когда он об этом узнал. Он не учил, не объяснял, он заставлял оценивать, думать, не соглашаться, аргументировать мнение — это и являлось его главной целью.
Но было во всем этом блеске какое-то внутреннее неблагополучие, проявлявшееся хотя бы в отношении к Самохину школьных учителей. Он объяснял это тем, что его не принимают всерьез, делая скидку на положение практиканта, который блеснет на десятке уроков и умчится к другим горизонтам. Неблагополучие проявлялось и в отношении класса, который тоже смотрел на него как на временный аттракцион, а для успехов дела Самохину нужно было, чтобы к нему и его «новациям» относились серьезно. Поэтому у него и появилась идея: потребовать, чтобы ему дали возможность довести класс до конца полугодия или, что было бы совсем уж хорошо, до конца учебного года. Идея не такая уж бредовая, прецеденты имелись: школа была базовой школой пединститута уже около десяти лет, и у дирекции не было оснований портить двусторонние отношения, не лишенные взаимной выгоды. Школа снисходительно терпела «активных» и «пассивных» практикантов, по мере своих сил тормозивших работу учителей, а институт относился к выпускникам этой школы благосклоннее, чем к выпускникам других (при прочих равных условиях, конечно).