По этому вопросу Самохин имел беседу с Анатолием Наумовичем, директором школы, и был принят очень радушно.
— А, вот он, наш калиф на час! — заулыбался директор. — Наслышан, как же. «Самохин дает бой!» Читал, читал я эту статейку. Спасибо, что помянули добрым словом и нас, скромных пахарей на ниве просвещения. Одно только не ясно: кому это вы даете бой? Не нам ли, грешным делом? Ату их, консерваторов, ату их! Ну, шутки в сторону. Чем могу быть полезен?
Самохин в нескольких словах изложил свой план.
— Так, поработать хотите, значит. Ну что ж, разумно, логично и полезно. До конца учебного года не обещаю, а вот до зимних каникул… Но что нам делать с Вероникой Витольдовной? Не увольнять же ее, как вы полагаете? Вы, кстати, с ней еще не говорили? Она не возражает? Самохин неохотно объяснил, что поговорить с Вероникой Витольдовной у него еще не было возможности,
— Это что же, — удивился Анатолий Наумович, — она у вас и на уроках не бывает?
Самохин уклонился от ответа.
— Ай-яй-яй, — директор поскучнел, — обидели чем-то такую милую женщину, не иначе. А без ее согласия, вы сами понимаете, никак нельзя. Мы ей часов подбросили бы, конечно, насчет увольнения я пошутил… Но через ее голову не могу.
С Вероникой Витольдовной дело обстояло непросто. Обидеть ее Самохин ничем еще не успел, и женщина она была действительно милая..-. Худое бледное продолговатое лицо, сохранившее свою миловидность, глаза светлосерые, очень внимательные, очень участливые глаза, и быстрая умная, насмешливая улыбка, которая возникала и пропадала так мгновенно, что невозможно было ее уловить, оставалось только отчетливое ощущение насмешки. На «детишек» это очень действовало, равно как и продуманные интонации, расчетливые паузы, ставившие на место лучше всякого окрика. Словом, это была прямая противоположность «матерой словесницы» — ханжи, перестраховщицы, очковтирательницы и пошлячки, которая с легкой руки кинематографа стала чуть ли не символом школьного преподавания литературы, главной виновницей всех школьных бед.
С Вероникой Витольдовной у Самохина был только один разговор — сразу после первого урока.
— Ну что я вам скажу, Самохин, — говорила Вероника Витольдовна, гуляя с ним по пустому коридору, и голос ее звучал тихо и безучастно, глаза устало опущены, как будто все, что она собиралась сказать, было ей заранее глубоко безразлично. — Ну что я вам скажу, Самохин. Вы зрелище, на вас билеты надо продавать. И эти новшества… давно уже нас, старух, попрекают: не умеем, боимся. Магнитофон, монтаж из Скрябина и Блока — все к месту, все со вкусом подобрано. Особенно меня поразил магнитофон — точнее, его размеры: не поленились же принести… Да вам и Яхонтов не нужен: вы сами великолепно читаете. Я даже заслушалась…
Вероника Витольдовна умолкла и молчала так долго, что Самохин не выдержал.
— И тем не менее… — сказал он.
— Что тем не менее? — Вероника Витольдовна удивленно подняла глаза.
— Вы хотели сказать «тем не менее».
— Ничего подобного. Я собиралась сказать «и все-таки». И все-таки, Евгений Ильич, а где же урок? Что нового они узнали, бедные мои переростки? Что вы талантливый человек? Да, это они сразу «усекли». — Последнее слово Вероника Витольдовна произнесла поморщась. — Но где отдача, отдача-то где? Это не урок литературы, Самохин, милый. Извините, что я вас по фамилии.
— Ничего, меня все так зовут. А что касается отдачи, то для первого урока ее было действительно маловато. Возможно, ваше присутствие их стесняет.
— Да ну вас, ей-богу. Я с ними не первый год. Они меня до неприличия не стесняются.
— При вас, Вероника Витольдовна, они привыкли раскрываться по-другому. А мне важно знать не то, что они знают, а то, что они думают.
— Ишь чего захотели. На уроке-то. Именно на уроке. Они должны наконец заговорить своими словами.
— И только для этого весь реквизит: магнитофон, репродукции, Скрябин?
— Только для этого.
— Помилуйте, Самохин, целый урок на такие пустяки — это несерьезно. Их у вас не так будет много, уроков.
— То, что думают ребята, для меня не пустяки, — твердо сказал Самохин.
Он поразился тогда, как много холода, властности, не приязни можно вложить в одну долгую-долгую паузу.
— Я вижу, вы решили обострять, — тихо сказала наконец Вероника Витольдовна. — Но я по этому пути не пойду. Вам две недели положено — резвитесь сколько угодно. Но помните только: кому-то после вас придется разбирать обломки вашей методики. Я очень вас прошу: постарайтесь уложиться. Мне с классом произведения анализировать, мне сочинения по образам писать, мне к экзаменам ребят готовить. К выпускным экзаменам, Евгений Ильич. Впрочем, это вас, видимо, не волнует…
Когда Кирилл вернулся, Самохин уже лежал под одеялом.
— Возможно, ты и великий педагог, — взволнованно сказал Кирилл и сел, не раздеваясь, к столу. — Очень возможно. Но человек ты и в самом деле крайне жестокий.
— Не надо суетиться, Кир, — мягко ответил Самохин. — Во все времена жестокость себя оправдывала. А впрочем, о чем ты?
— Живые люди для тебя — материалу — сказал Кирилл, глядя на него в упор.
— Может быть, может быть, — согласился Самохин. — Такая уж наша с тобой профессия. Еще что скажешь?
— Тебе лишь бы эксперимент поставить, — угрюмо проговорил Кирилл. — Как будто с мышами работаешь. А между прочим, это не мыши, а люди. Тебе не интересно, что они сами по поводу твоих экспериментов думают?
— Интересно, — Самохин заворочался, вылез из-под одеяла, сел на подушку. Был он в красной футболке, которую обычно надевал перед сном. — Интересно, с чего это ты на меня взъелся? Задело, что я тебя высмеял перед этим ребенком? Для твоего же, милый Кир, блага.
— Да что ты знаешь о моем благе? — вспыхнул Кирилл. — А этого ребенка можешь спокойно записать в свой «актив». Она сказала, что никогда тебя не простит.
Самохин нахмурился.
— Что, что? — переспросил он. — Не простит? В каком, собственно, смысле?
— Ну, видишь ли, — смутился Кирилл, — у нее это слово имеет особое значение.
— А-а… — протянул Самохин. — Понятно.
Он снова забрался под одеяло и накрылся с головой.
— Все-то ему понятно, — буркнул Кирилл. Он встал, повесил пальто на гвоздь и принялся разбирать постель.
Назаров Павел Борисович работал в школе лет пятнадцать назад, да и то только год, пока не открылось место в институте на кафедре методики, но у себя на факультете считался человеком с практическим опытом. Теоретически он был, как говорится, подкован, очень горячился, когда случалось опровергать чье-либо мнение о том, что методика не наука, а сумма личных умений, но сам показательных уроков не давал, от прямых контактов с учениками уклонялся, и учителя-практики, чувствуя за Павлом Борисовичем эту слабинку, относились к нему несколько свысока. Нередко, проводя разбор урока, он замечал, как учителя иронически усмехаются и перешептываются: его претензии к практикантам они считали нелепыми и несущественными придирками, в то время как главные «ляпы» от его внимания, по их мнению, ускользали. Открыто об этом мало кто из учителей говорил, но так или иначе подобное отношение передалось и его подопечным.
Особенно трудным случаем для Назарова оказался Самохин: этот «лобастый» (так про себя называл его Назаров) настолько был выше общего уровня, что не нуждался ни в каких его замечаниях. Самохин шел в своей практике «на ура», студенты валом валили к нему на уроки, и укротить эту стихию всеобщего восторга Назаров уже не мог. Между тем ситуация возникла скандальная: ведущий учитель Вероника Витольдовна открыто порвала с Самохиным всякие отношения, при каждом удобном случае повторяла, ломая руки: «Он мне загубит класс», — а класс выпускной, и директор школы стал проявлять признаки беспокойства. Все ничего бы, на практике и не такие осложнения бывают, но вот «лобастый» начал поговаривать о том, что хорошо бы ему поработать до конца года. На факультете ничего не имели против, но Вероника Витольдовна категорически возражала, и появилось какое-то коллективное письмо родителей с просьбой практику в этом классе прекратить. Письмо было направлено сразу в три инстанции: в роно, в дирекцию школы и, через голову Назарова, в институт. Дошло до того, что директор школы Анатолий Наумович изъявил настойчивое желание присутствовать на уроке Самохина, и чтобы при этом непременно был районный методист. «Лобастому»-то все нипочем: в худшем случае его отзовут с практики, и он вернется на факультет героем, а с Назарова спросят, и спросят по всей строгости: как допустил, почему не пресек? Поди пресеки, когда каждый урок «лобастого» кончается чуть ли не аплодисментами.