– А разве она мало меня мучила! – сказал Лионель печально. – Что более всего отучает нас от женщины, которую мы некогда любили? Страдание, какое чувствуем мы за нее, расставшись с ней; тысячи упреков самому себе, преследующих нас при воспоминании о ней; голос света, который бестолково гремит против нас проклятиями; угрызение собственной нашей совести; нежные и жестокие жалобы оставленной, долетающие до нас со всех сторон... Поверь мне, Генрих, я не знаю ничего скучнее и несноснее состояния счастливого любовника!

– Кому ты это говоришь? – отвечал Генрих важным тоном и с насмешливой улыбкой, которая очень шла ему.

Лионель не удостоил его ответом, ехал шагом, опустив поводья своего коня и пробегая усталыми взорами чудную картину пиренейской долины, расстилавшейся у ног его. Небольшой городок Люз находится не далее одной мили от Сен Совёра. Наши денди остановились здесь. Ничто не могло заставить Лионеля ехать далее, до самого места жительства Лавинии. Он расположился в гостинице и бросился на кровать, в ожидании часа, назначенного для свидания.

Климат здесь не такой жаркий, как в Бигоре, но день был, однако ж, утомителен и зноен. Растянувшись на дурной трактирной постели, Лионель чувствовал род лихорадки и заснул наконец тяжелым сном, при жужжании насекомых, кружившихся над его головой в раскаленном воздухе. Товарищ его, не столь ленивый и гораздо более его беспечный, осмотрел между тем долину, перебывал у всех соседних жителей, рассматривал на гаварнийской дороге кавалькады посетителей, кланялся прекрасным английским леди, которых встречал, делал нежные глазки молодым француженкам, которым он отдавал решительное предпочтение перед своими соотечественницами, и наконец, при наступлении вечера, возвратился к Лионелю.

– Вставай, вставай, ленивец! Час свидания уже наступил! – вскричал он, отдергивая ситцевые занавесы кровати.

– Как? Уже? – проворчал Лионель, благодаря прохладе вечера начинавший спать тихим, спокойным сном. – Который же теперь час?

Генрих отвечал торжественным голосом:

At the close of the day, when the hamlet is still

And naught but the torrent is heard upon the hill…2

– Ах, ради Бога, избавь меня от своих стихов! Вижу, что ночь наступает, тишина настает, и рев потока долетает до нас громче и яснее. Но ведь Лавиния ждет меня не ранее девяти часов, и мне можно еще немного уснуть...

– Нет, Лионель, ни одной минуты более! Мы должны отправиться в Сен Совёр пешком, потому, что я уже приказал отвести туда наших лошадей; они устали порядочно. Ну, одевайся же... Вот так, хорошо!.. В десять часов я буду у дверей жилища Лавинии, готовый подать тебе поводья, точно так же, как, бывало, делал наш славный Вильям у театральных дверей, когда принужден был исполнять должность жокея! Ну, Лионель, скорее – вот твой белый галстук, вот помада для усов, вот твой плащ... О Боже мой! Какая небрежность... Какое нетерпение!.. Помилуй, мой друг! Явиться дурно одетым к женщине, которую не любишь – да, это величайшая ошибка! Знай, что ты должен предстать перед ней во всем блеске щегольства, чтобы заставить ее почувствовать всю цену того, что она потеряла! Ну, ну, поправь свои волосы, пригладь их лучше, нежели ты обыкновенно причесываешь их, когда тебе надобно открывать балл с мисс Маргаритой. Хорошо. Дай мне смахнуть еще раз щеткой твой фрак... Как? Неужели ты позабыл взять скляночку с духами à le tubéreuse3, и тебе нечем смочить свой платок?.. Это вовсе непростительно... Нет! Слава Богу, вот она!.. Ну, Лионель, теперь ты надушен, разодет и можешь отправиться... Помни, что, являясь сегодня в последний раз перед Лавинией, ты должен заставить ее пролить после тебя несколько горьких слез... Честь наша этого требует!..

Проходя через местечко Сен Совёр, где всего не более пятидесяти домов, наши друзья удивлялись, что не видят никого ни на улице, ни в окнах. Но они догадались о причине такой странности, когда подошли к небольшому домику, откуда слышны были звуки скрипки, флажолета4 и тимпанона5 – пиренейского инструмента, похожего на французский тамбурин6 и вместе с тем на испанскую гитару. Шум доказывал нашим путешественникам, что бал здесь уже начался, и что вся блистательнейшая аристократия Франции, Англии и Испании, собранная в небольшой зале с белыми стенами, украшенными гирляндами из плюща и букового дерева, танцевала под звуки самой пронзительной и самой несносной музыки, которая только когда-либо раздирала уши порядочных людей.

Многие группы посетителей здешних вод, из числа тех, кому неблистательное состояние или действительно расстроенное здоровье не давало возможности принять участие в удовольствиях вечеринки, толпились около окон, стараясь друг из-за друга взглянуть, с любопытством или с насмешкой, на бал, и сделать какое-нибудь язвительное замечание в ожидании времени, когда деревенский колокол прозвучит в час. Тогда каждый больной должен отправляться спать, с опасением лишиться всех выгод курса, если останется дольше.

В ту самую минуту, когда наши путешественники проходили мимо этой толпы, в ней сделалось какое-то особенное движение – все бросились ближе к окнам. Генрих, вмешавшийся в толпу, услышал слова: «Скорее, скорее! Лавиния Блейк станет танцевать! Говорят, что во всей Европе нет женщины, которая танцевала бы лучше!»

– Поди сюда, Лионель, – говорил Генрих. – Посмотри, как хорошо одета моя кузина и как она мила.

Но Лионель дернул его за руку и с досадой и нетерпением оттащил от окна, не удостоив танца даже и одним взглядом.

– Пойдем, – сказал он, – мы пришли сюда не затем, чтобы смотреть, как прыгают другие!

Он не мог, однако ж, удалиться так скоро, чтобы другое замечание, сделанное кем-то в толпе зрителей, не долетело до его слуха:

– А, это наш красавец, граф де-Моранжи. Он будет танцевать с ней...

– Кому же и танцевать с ней, если не ему? – отвечал кто-то.

– Говорят, что он без ума от нее, – прибавил третий. – Он загнал уже для нее трех лошадей и измучил всех своих жокеев...

Самолюбие – самое странное чувство, и по его милости нам сто раз в день приходится противоречить самим себе. Лионель был рад узнать, что Лавиния, по новым связям своим, находилась в таком положении, которое упрочивало их взаимную отдаленность и независимость. Но, несмотря на то, мысль, что Лавиния до такой степени, так решительно могла забыть прошедшее, показалась Лионелю чем-то обидным, и он с трудом мог скрыть свою досаду.

Генрих, хорошо знавший местность, проводил его до конца деревни, к домику, где жила Лавиния, и оставил его там.

Домик этот был несколько удален от других. С одной стороны примыкал он к горе, с другой стороны его был овраг. В трех шагах от него быстрый поток шумно падал в расселину утеса, и домик, оглушенный этим диким шумом, дрожал от рева водопада и, казалось, был готов ринуться вместе с ним в пропасть. Нельзя было найти места живописнее, и в выборе Лавинией жилища Лионель узнал романическое и всегда странное направление ее ума.

Старая арапка отворила двери в небольшую залу в нижнем этаже. Едва только свет отразился на ее черном, лоснящемся лице, как Лионель не мог удержаться от крика удивления: перед ним была Пеппа, старая кормилица Лавинии, та старуха, которую Лионель целые два года видал каждый день, вместе со своей тогда обожаемой Лавинией. Неожиданная встреча с этой старухой возбудила в нём память всего прошедшего и смешала на минуту все его мысли. Он едва не бросился на шею к Пеппе, едва не назвал ее кормилицей, как бывало это в дни его юности и счастья. Он хотел расцеловать ее, как старого друга, но Пепла отступила на три шага назад и глядела на Лионеля с удивлением. Она не узнала его.

«Ах! – подумал он. – Видно, что я очень переменился!»

– Меня пригласила леди Лавиния, – сказал он смущенным голосом. – Разве она не предупредила тебя?

– Как же, милорд, – отвечала арапка, – миледи теперь на балу, и приказала мне принести ей веер в ту минуту, когда вы явитесь... Подождите здесь – я побегу сказать ей...

Старуха стала искать веер. Он лежал на мраморном столике подле Лионеля. Лионель взял его, чтобы передать арапке, и руки его даже после ухода Пеппы сохранили благоухание, которым была напитана эта безделушка.

Этот аромат произвел в нем волшебное действие. Какое-то невольное электрическое сотрясение проникло к его сердцу, и он задрожал – духи эти были те самые, которые Лавиния всегда предпочитала всем другим. Это были какие-то индийские ароматические травы, и спиртом их имела она привычку прыскать свои платья и мебель. Этот аромат пачули был целым миром воспоминаний, целой жизнью любви – он как будто составлял что-то нераздельное с первой женщиной, которую любил Лионель! Глаза Лионеля помрачились, кровь взволновалась в жилах. Ему казалось, что перед ним опускается какое-то облако, и в этом облаке мелькает молодая, шестнадцатилетняя девушка, смуглая, стройная, живая, пламенная, нежная... Словом, Лавиния, предмет его первой страсти. Он видел, как она, подобно резвой газели, бегает по траве, едва касаясь мягкой травы парка и пустив во всю прыть, по болотам и полям, своего черного иноходца. Резвая, пламенная, неуловимая, прихотливая, будто Диана Вернон7 или веселые феи зеленой Ирландии...

Скоро, однако ж, ему стыдно стало своей слабости. Он вспомнил о скуке, следовавшей за этой страстью и после того за многими другими. Он обратил печально-философский взгляд на эти десять лет разочарования, которые отделяли его от поэтических дней юности. Потом стал он вызывать будущее – парламентскую славу и блеск политической жизни, в виде мисс Маргариты Эллис и ее богатого приданого, и наконец начал ходить по комнате, бросая вокруг себя холодные взгляды разочарованного любовника и пожилого человека, занятого мыслью только о жизни существенной.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: