На пиренейских водах живут вообще очень просто, но благодаря лавинам и потокам, которые каждую зиму опустошают дома, уборка их возобновляется с каждой весной.
Домик, нанимаемый Лавинией, был выстроен из неполированного мрамора и внутри отделан деревом. Дерево это, раскрашенное белой краской, имело какой-то особенный блеск и лоск. Тростниковая разноцветная циновка, испанской работы, служила вместо ковра. Окна были до половины закрыты занавесками из белой кисеи, на которую густые кипарисы, освещенные тусклым сиянием месяца и качаемые ночным ветром, набрасывали черную тень свою. Маленькие горшки из полированного масличного дерева были наполнены красивыми горными цветами. Лавиния набрала сама, в самых диких и пустынных местах долины и на вершинах гор, эти белладонны, облитые пурпурным румянцем, эти лазоревые колокольчики, этот белый и красный шиповник, пышные листья которого подернуты матом, эти розовые валерианы, эти душистые ландыши – всех этих диких детей пустыни, столь свежих, столь ароматных, что даже дикая коза боится измять их и едва касается их в быстром своем беге…
Уединенная, надушенная ароматами комнатка как будто нехотя манила к сердечному упоению; но она казалась и святилищем чистой девственной жизни. Восковые свечи изливали слабый свет; цветы скромно прятали свои головки в зелень своих листьев; никакая женская одежда, никакой убор кокетства не были забыты на стульях – только букет увядших незабудок и белая разорванная перчатка лежали, забытые, на камине. Влекомый непобедимой силой, Лионель схватил перчатку и измял ее в своих руках...
Движение это было подобно судорожному, холодному объятию последнего прощания. Он взял увядший букет, посмотрел на него с минуту, сравнил мысленно поблекшие цветы его с минувшим и бросил его далеко от себя. Ему вдруг пришло в голову – не нарочно ли оставила Лавиния этот букет, чтобы возбудить в прежнем своем любовнике сожаление и грустные воспоминания? О, если так, то ей это не удалось! Лионель хладнокровно подошел к окну и рассеянно отдернул занавески, чтобы видом спящей природы отвлечь тяжкие думы, начинавшие одолевать его. Волшебная картина поразила его взор. Домик, примкнутый к утесу, стоял на краю гигантской и совершенно отвесной гранитной стены, у подножия которой плескался Гав. Направо низвергался водопад с оглушающим шумом, налево огромный дуб склонялся над бездной, а вдали, в тумане расстилалась долина, посеребренная лучами месяца. Большое дикое лавровое дерево, выросшее в расселине скалы, простирало свои длинные, гладкие листья до самого окна, и каждый порыв ветра, шевеля ими, казалось, нашептывал какие-то таинственные слова.
Лавиния вошла, когда Лионель был погружен в безмолвное созерцание этой картины. Рев водопада и шум ветра помешали ему услышать ее шаги. Несколько минут она стояла за ним молча, стараясь оправиться и, может быть, спрашивая саму себя: точно ли это тот самый человек, которого некогда она так любила?
Несмотря на предвиденную и условленную встречу, ей казалось, будто все это сон. Она припоминала то время, когда ей невозможно было не видать Лионеля двое суток и не умереть от горя. И что же? Вот теперь она стояла перед ним, спокойная, тихая, может быть, даже равнодушная...
Лионель оборотился и увидел ее. Этого он не ожидал. Невольный вопль вырвался из его груди... Пристыженный таким ребяческим неприличием и подавленный чувствами, волновавшими его, он сделал невероятное усилие и успел поклониться Лавинии самым почтительным и самым холодным образом.
Но неожиданное смущение и непобедимое беспокойство как будто оковали все его способности и его быстрый, увертливый ум. Этот ум, светский, любезный, богатый на слова и всегда послушный воле, на сей раз онемел, и Лионель ограничился только проницательными взглядами на Лавинию.
Надо сказать, что он не ожидал найти ее столь очаровательной. Когда он расстался с ней некогда, она была больна и убита горем. В то время слезы помрачали свежесть лица ее, и глаза были лишены блеска; стан ее потерял тогда роскошную полноту; притом, она не обращала ни малейшего внимание на свою одежду, не заботилась о своем уборе. Бедная Лавиния, в то время она забыла, что горе, терзая сердце женщины, лишает ее наружной красоты, а большая часть мужчин дорожат только этим, не признавая в женщинах души, как было это решено на каком-то совещании турецких дервишей...
Теперь Лавиния была во всем блеске второго возраста своей красоты, который бывает уделом женщины, если ее сердце не было поражено смертельно в юности. Она была все та же стройная, бледная дочь юга, с правильным и смугловатым лицом; но ее осанка, взор и обхождение получили всю привлекательность, всю очаровательную прелесть француженок. На свежем, подернутом какой-то томностью лице ее видно было здоровье. Характер ее сохранил всю прежнюю живость юности. Ее волосы рассыпались в густых роскошных локонах по белым плечам. На ней было белое платье из индийской кисеи, и букет белых маргариток, небрежно брошенный в волосы, украшал ее голову. Нет ни одного растения, которое было бы так мило, как белые маргаритки. Видя, как они качались своими белыми головками на черных волосах Лавинии, можно было принять их за нитку настоящих жемчужин. Этот простой убор отличался тонким вкусом и обнаруживал какое-то невольное, простодушное кокетство, столь свойственное женщине и столь милое, если в нем нет тяжелых следов искусства.
Никогда эта женщина не казалась Лионелю такою очаровательной. Он готов был упасть перед ней на колени и молить ее о прощении, но спокойная улыбка, которую он заметил на лице Лавинии, возвратила ему твердость, необходимую для того, чтобы выдержать свидание со всеми признаками холодного равнодушия.
Не зная, как начать разговор, он вынул из кармана пакет, тщательно запечатанный, положил его на стол и сказал твердым голосом:
– Вы видите, Лавиния, что я повинуюсь вам, как невольник. Могу ли надеяться, что после этого мне будет возвращена полная свобода?
– Мне кажется, Лионель, – отвечала ему Лавиния весело, хотя в веселости этой была заметна невольная грусть, – что до сих пор ваша свобода не была слишком стеснена? Неужели все это время вы были еще закованы в мои цепи? Признаюсь, я этого никак не ожидала!
– О, ради Бога, оставим всякие насмешки!.. Минуты нашего свидания и без того слишком тяжелы для меня!
– Отчего же? Это надо было предвидеть. Это условленная развязка, неизбежный конец очарований всякой любви, – отвечала она. – Если бы в то время, когда люди пишут друг к другу, они могли разгадать в будущем необходимость потребовать свои письма назад недоверчиво и холодно... Но об этом не думают. В двадцать лет мы пишем с совершенной уверенностью, что клятвы наши вечны. Мы трепещем от негодования, видя, как потухают в других самые пылкие страсти, и гордо думаем, что только мы одни будем исключением из неизбежного закона человеческого непостоянства... Прелестное заблуждение, счастливая уверенность! Вам обязаны люди, может быть, самыми усладительными мечтами юности! Не так ли, Лионель?
Лионель стоял безмолвно, пораженный удивлением. Эти слова, печально-философские, казались ему чудовищными в устах Лавинии, потому что до сих пор он еще никогда не видал ее такой. Он видел прежде, как она, слабый ребенок, предавалась безотчетно всем влечениям сердца, всем порывам пламенных страстей, и даже в минуту разлуки с ней, когда она была убита страданиями, даже и тогда слышал он, как она клялась сохранить вечную верность виновнику своих несчастий...
Тяжко, страшно было видеть и слышать теперь Лавинию, произносящую смертный приговор всем мечтам минувшего. Женщина эта, пережившая самое себя, не боялась уже говорить надгробное слово всей своей прошедшей жизни. Она заслуживала сожаление, и Лионель не мог смотреть на нее без глубокой горести. Он не находил слов для ответа. Зная лучше всякого другого все, что можно сказать в подобном случае, он не имел, однако же, довольно мужества, чтобы поддерживать Лавинию в ее нравственном самоубийстве.
Встревоженный печальными думами, Лионель судорожно сжимал в руках своих пакет. Лавиния заметила это и сказала:
– Вы хорошо меня знаете и не можете полагать, что я требовала обратно этих старинных доказательств моей привязанности к вам из предосторожности, к какой нередко прибегают женщины, переставшие любить... Если бы вы могли иметь подобное подозрение, то мне легко было бы оправдаться, напомнив вам, что мои письма были в ваших руках целых десять лет, и я никогда их не требовала. Никогда не решилась бы я на это и теперь, если бы спокойствие другой женщины не было связано с существованием наших прежних посланий...
Лионель быстро взглянул на Лавинию, стараясь подсмотреть на лице ее хоть какой-нибудь признак горести или негодования при мысли о мисс Маргарите, но он не заметил ни малейшего смущение и тревоги ни в ее голосе, ни во взорах. Лавиния казалась совершенно равнодушной.
«Что сделалось с этою женщиной? – подумал Лионель. – Она холодна, как лед».
– Вы слишком великодушны, если и в самом деле это был единственный предлог, – сказал он с насмешливой улыбкой.
– Не угодно ли вам сказать, Лионель, какой же другой предлог могла бы я еще иметь?
– Если бы я осмелился сомневаться в вашем великодушии, я мог бы предположить, что другие причины, лично вас касающиеся, заставляют вас требовать обратно эти письма и этот портрет.
– О, это значило бы спохватиться немного поздно, – отвечала Лавиния, улыбаясь. – Право, если бы я дожидалась нынешнего дня, – по причинам, лично меня касающимся, как вы говорите, – мне бы надо было упрекнуть себя в забывчивости, не правда ли?