Мы подумали сначала, что он подвержен падучей болезни; но признаки были отнюдь не те. Не было ни пены у рта, ни хрипения, ни агонии.
То был простой нервный припадок, судорожное волнение, мучительное задыхание, нечто не столько страшное, сколько жалкое на вид, длившееся с ним менее пяти минут. Потом он начал мало-помалу приподниматься, вытягиваться, успокаиваться, оправляться, как говорят, и побыл тут еще несколько минут, будто полуизнемогший от страшной усталости, полувкушающий какое-то сладкое ощущение.
Когда он пошел долой с этого места догонять нас, мы сделали для соединения с ним далекий обход, чтобы его не встревожить, и он сказал брату, подойдя к нам:
– Сегодня, если я не вступлюсь, вы ничего не убьете.
Точно, брат стрелял больше двенадцати раз, и ни один выстрел не попал.
– Значит, я самый неловкий из неловких! – вскричал он, хлопнув о землю прикладом ружья. – Вот, мэтр Муни, расколдуй-ка меня.
– Пожалуй, мой друг, – отвечал Муни своим кротким и ласковым голосом. – Дай мне свое ружье. Какой ствол велите зарядить?
Ему указали левый ствол, и он зарядил его, а брат правый.
– Из этого, – сказал Муни, показывая на ствол, им заряженный, – не дадите промаха.
– А из того? – спросил брат.
– Из того не попадете, – отвечал он.
Пролетела птичка, брат ее убил. Потом другая – не попал.
Заряд, положенный Муни, ударил верно. Другой заряд перешиб ветку на десять футов выше цели.
– Ну, заряди же теперь правый ствол, – сказал брат. – Не мудрено, что ружье от этого лучше.
– Извольте, – отвечал Муни-Робэн.
Он зарядил правый, а брат левый. Из правого заряд попал, из левого нет.
Опыт повторили, попеременно, раз пять или шесть подряд, и результат был именно такой, как предсказывал Муни.
Зарядив в седьмой раз, он сказал.
– Этот раз вы убьете вашим зарядом, а моим промахнетесь. Я устал.
Выстрел сбылся по его словам.
Подобные опыты нельзя было упорно приписывать ни слепому случаю, ни ловкости.
Муни сам иногда бывал неимоверно неловок и, казалось, нисколько тому не удивлялся и не огорчался.
– Я это чувствовал, – говорил он.
Другого самолюбия в нем не оказывалось. Он был отличным охотником, как бывают отличными игроками.
* * *
Мы уступали Муни большую опытность и большее искусство перед нами; но этого недостаточно было для объяснения фактов настоящего предвидения, свидетелями которых мы бывали ежедневно. Едва ли мог бы я верно передать впечатление, какое наконец стали производить на нас эти факты. Нет редкого явления, к которому бы не привык человек, а между тем, нет ничего в мире труднее, чем подтвердить явление такого рода и поверить в него.
Постоянные и совестливые исследования некоторых приверженцев магнетизма, вовсе не сумасбродов н не шарлатанов, довольно доказали, что простое постижение очевидного и неоспоримого факта может быть делом целой жизни. Но еще страннее то, что факт этот, едва постигнутый, мгновенно усваивается простыми и здравыми умами, не производя в них ни изумления, ни волнения.
Не знаю, так ли легко покоряются ученые: сомневаюсь. Их гордости мудрено смириться перед открытиями, ниспровергающими их теории.
Что до меня, то я не лишался никакой предварительной теории и не находил противоречия ни с каким своим знанием. Я был свидетелем одного из таких фактов, после которых сомнение невозможно. Я видел, что Муни обладает способностью второго зрения или чутьем, доведенным до собачьей утонченности, не будучи твердо убежден, что в человеческой природе есть инстинкты столь исключительные и преступающие известные пределы наших общих способностей.
Десять лет спустя играл я в карты с одной сомнамбулкой, глаза которой, по-видимому, были совершенно закрыты, и хоть она делала чудеса, а, выходя оттуда, я жалел, что подписал протокол ее действий. Мне пришли в голову подозрения, которых минуту назад я не имел.
Мне показалось, что мать условилась с ней морочить публику, и я подумал, вместе с другими недоверчивыми: правда, повязка на глазах была непроницаема, но кривляния, какие делала сомнамбулка, не ослабляли ли несколько эту повязку снизу?
А два месяца тому назад, видел я у одного доктора, которого знаю за человека совестливого и честного, и который от множества обманов стал недоверчивее всех нас, другую сомнамбулку, которая, несмотря на несколько непроницаемых повязок, лишенная всякого помощника, показывала способность видеть так ясно, как только и могут видеть хорошими глазами и при полном свете.
Этот раз я простер мое наблюдение факта до мелочности, до дерзости, и могу привести такие подробности, которые решительно не оставляют места подозрению в проделке.
Итак, я уверен, убежден теперь, – сколько возможно человеку быть убежденным в деле личного тщательного и ясного опыта, – что некоторые индивиды нашего рода могут видеть (а также почему и не слышать, почему не обонять?) в обстоятельствах, среди которых способность чувств недействительна вообще у прочих индивидов. Что же вы думаете? С тех пор я не надивлюсь моему спокойствию! Я ожидал было, что подобный факт покажется мне сверхъестественным, поставит вверх дном мой рассудок, сделает меня доверчивым ко всяким вздорам на свете, и боялся дойти до убеждения, которого искал. А вот вышло, что со мной не случилось ничего такого.
Я не верю ни в какую сверхъестественную силу, и думаю, вместе со всеми присутствовавшими при опыте, что, верно, есть в природе много секретов, еще не открытых, которые долго останутся необъяснимыми. Долго! – сказал я. Не всегда ли даже?
Влечет ли признанный факт за собой что-либо, кроме анализа действий и постижимых причин? Нет ли за этими постижимыми причины первой, которая есть само таинство Божества? Кто скажет нам, как возникает жатва и как зачинается человек? Мы ясно видим, что из зерна появляется и растет былинка, видим, что ребенок родится из утробы матери. Но сила жизни, но деемость и обновление существа, вечные свойства духа и материи, – откуда они берутся?
Положим, разберут глаз ясновидящего, отыщут в его нервах, в сетчатке, в мозгу особую способность видеть сквозь преграды, поверх расстояния, – что же узнают?..
То, что знали три тысячи лет назад: то есть, что существуют пифии, гадатели, авгуры, духовидцы и пророки, которые не все пользуются людским легковерием, а которые истинно одарены внутреннею и несомненною силой.
Перестанут говорить: «Это вещает Аполлон, Изида, Иегова, Магог».
Ученые скажут: «Это совершается естественное явление».
Но, в самом деле, где же заключается мощь, из которой истекает это явление? Не в Боге ли, подобно как все явления жизни заключаются во вселенной?
Итак, прогресса надлежит искать не в материальном изучении первичной причины. Прогресс этот всегда будет только больше и больше поразительным и всеобщим подтверждением веры в Бога, постижение первоначальное, прочное, вечно преобразуемое и усовершимое человечеством.
Людской же науке предлежит исследовать и объяснять, всеми свойственными ей средствами, с одной стороны, механизм натуральных причин, зависящих от причин божественных, а с другой, механизм природных явлений, проистекающих одни из других. Наука сделает этот шаг, когда учёные увидят достаточное число новых и не подверженных сомнению фактов и устыдятся своего неверия, как устыдились бы теперь своего простосердечия, если бы они могли быть простосердечны.
III.
На этих словах моего объяснения я остановился, заметив, что мой слушатель-космополит крепко заснул. Я нехотя усыпил его магнетически моим рассуждением о магнетизме. Насилу удалось мне пробудить его от сладкого забытья, в какое повергли его мои умствования, чтобы заставить прослушать дивный финал Фрейшюца.
Когда занавес опустился, он, взяв меня под руку, сказал:
– За вами конец истории Муни-Робэна-Гаспара и Жоржона-Самиэля. Пойдёмте посидеть в Тортони, там вы мне его доскажете.
– Едва ли, – отвечал я, – смогу рассказывать в месте, подверженном влияниям, столько противным действию, какое должна произвести моя история. Полагаю, следуя системе моего ясновидящего браконьера, что от соприкосновения с изящным парижским миром я потеряю память о днях моей сельской юности. Пойдёмте на чистый воздух; кровли озаряет луна, и, может быть, мне удастся довести до конца мое объяснение....
– От объяснения я вас увольняю, – сказал космополит, которому оно, видно, уже надоело. – Кажется, будто я все понял, дремля. Вы приписываете своему герою род второго зрения, которым он пользовался на охоте, и которое пробуждалось в нем с помощью известных нервических припадков. Вы могли бы это сказать в двух словах. Я не такой скептик, чтобы не допустить этого толкования предпочтительно перед многими другими.
– Хорошо! – сказал я. – Так как на этот счет мое дело повершено, то конец истории рассказать очень недолго.
* * *
Полевой сторож и все умные головы местечка недаром пророчили нам, что делу не развязаться добром, и что Жоржон свернет своего приятеля Муни.
В один прекрасный вечер, когда на небе светила луна, Муни пошел по обыкновению поднимать лопату мельницы. Но в ту минуту, как вода ринулась и привела в движение колесо, Жоржон, недовольный мельником (видно, оттого, что он был недостаточно зол для человека, состоящего в связи с нечистым), толкнул его сзади, опрокинул головой в воду и протащил его под молольным колесом, откуда несчастный вышел почти без памяти, изломанный и израненный смертельно. Его нашли по другую сторону мельницы, распростертого на прибрежной траве, без языка, недвижного и при последнем издыхании.
Однако же он пролежал с полгода в постели, где наконец-таки умер от глубоких ран, наделанных мельничным колесом на груди и на хребте.