Зарудный стоял у порога дома тойона, сложенного в два сруба, с чистыми горницами в семь-восемь аршин, и прислушивался к вечернему шуму к отрывистым фразам охотников и к знакомой песне о калинушке, которую пели заночевавшие в окраинной избе женщины.

К полуночи Зарудный и землемер улеглись в чистой горнице тойона. Комната с большой крапивной циновкой на полу была оклеена листами бумаги и украшена лубочными картинками. В красном углу, где висели образа и теплилась лампада, стоял покрытый куском белого полотна стол с чайной посудой и обычной камчадальской плошкой. Хозяин дома не ложился, часто выходил во двор, стараясь осторожно прикрывать за собой двери и не стучать сапогами.

Андронников долго ворочался, не спал: одолевали мысли, мешало лунное пятно на полу.

— Не спите, Анатолий Иванович? — спросил землемер негромко.

— Нет.

— Думаете?

— Жду.

— Напрасно. Могу поручиться, что Магуд не явится сюда. Напьется где-нибудь вина и свалится с ног. Этакое животное…

— Где ж и напиться, как не у своих мешков! Уверен, что там и вина достаточно.

— Вы думаете? — Андронников встал и подошел к открытому окну.

— Уверен.

Некоторое время они молчали.

— Вы можете смеяться надо мной, — с мягкой грустью сказал землемер, но нынешний день кажется мне исполненным какого-то таинственного значения и силы. Вы ушли по своим суетным делам, а я, цивилизованный человек, вкусивший Европы, скитался здесь меж пустынных домов. Тишина и медвяные запахи трав. Словно в лесном скиту. Кажется, чего бы еще: ложись, человек, в мягкую мураву, радуйся божьему миру и внемли, как он входит в тебя, возвышает, согревает ревматические члены… Насекомое и то объемлет величие минуты, не потревожит тебя прикосновением легких крыл своих. И вдруг я почувствовал, что этого мало мне. Мало, мало! Хочу светлой веры в человека, без этого ничего не хочу — ни тишины, ни благодати. И нет ничего достойного на земле за пределами человека: ни знания, ни истинной красоты, ни возвышающей любви… Думали ли вы о человеке, Анатолий Иванович?

— Меня научили этому с детства, — сдержанно сказал Зарудный.

— Детство мало что смыслит! Холодная мудрость нужна для этого, друг мой! Нам все кажется, что мы благодетельствуем кого-то, одариваем сверх меры и когда-то отплатится нам за добрые деяния! Что бы ни сделал человек, все норовит выдать за благодеяние, за чистейшую филантропию. — Говоря это, Андронников шире распахнул окно. — Жили здесь до нас люди и называли сей звездный поток среди неба огненной рекой! Хорошо! Красиво и точно! А мы учим их говорить — Млечный Путь и думаем: "Вот благодетели-просветители!" Большую Медведицу они зовут Сохатым, малую — Сохатиком! А Венеру Зарницей, ибо Венера для них пустой звук, суета сует и всяческая суета.

— По-вашему, следовало бы оставить их в языческом неведении?

— Те-те-те, батенька! — обиделся Андронников. — Не о том речь. Дружелюбия большего хочу, терпеливой ласковости и любопытства. Главное любопытства или, если угодно, любознательности. — Землемер уселся на табурет, поджав голые стынущие ступни. — Поймите же меня. Отобрали мы у них громкие побрякушки, языческих богов, злых духов, а что дали взамен? Что? Бога, бесплотного и ненаказуемого бога! Так и живут они, нищие, между богом и своим старым знакомцем Кутхой, между варварством и цивилизацией, между светом и тьмой. А многое ли мы заимствовали у сих мудрых младенцев? Знали ли мы, где обретаются целительные травы, прибыльные металлы и многое другое, что им завещано далекими предками? — Землемер, потряхивая бородой, принялся ходить по комнате мелкими шажками. — В приятном-с заблуждении пребывает Европа. По разумению просвещенного европейца все началось в его собственном доме, чуть ли не на скотном дворе: и философия и искусство… А ныне англичанин на паровой двигатель уповает и вскоре найдет средство, как втолковать изумленному миру, что родина всего разумного, доброго и прекрасного — великая Британия. — Андронников остановился перед Зарудным и сказал с необычной серьезностью: — Но мир существовал, когда сих просвещенных народов и в помине не было. Были высокие культуры, о которых мы, грешные, знаем слишком мало. Был Восток. Была мораль и, разумеется, философия, хоть и не схожая физиономией с пифагорейской. А паче всего были люди. В переселение душ не верю. Чепуха, умственная мизерия! По ту сторону — тлен и хлад и ничего более. Но в преемственность верую, в преемственность культур, обычаев, добра и зла. Язычник-камчадал мне дороже благополучного вашего собрата по губернской канцелярии, чистого с виду, да черного душой. И никуда я отсюда, из Камчатки, не поеду! — закончил он неожиданно.

— Никто вас и не гонит.

— Гонят! Гонят! Собственные думы гонят, сомнения… Западет вдруг в голову шальная мысль и сверлит мозг, донимает. Хочется еще раз побывать в столицах, порыться в новейших книгах, порастолкать присяжных крикунов и сказать свое слово. Громко сказать, не убоявшись скандала и немилости. Андронников протяжно вздохнул. — Да дерзости не хватает! Боюсь, не услышат. Сумасбродным стариком боюсь показаться. Так и пребываю в колебаниях. А как мечталось, дорогой Анатолий Иванович, как смело, высоко мечталось по утру моей жизни! Где не бывал я в мыслях своих, чего не содеял на благо человечества! И вот связали, ткнули рылом в корыто. И ничего, пью пойло, не бунтую… Смирение — вот древняя и вечно новая добродетель.

— Смирение — величайший грех против общества, — холодно сказал Зарудный.

— Молодо — зелено! — воскликнул Андронников. — И я в ваши годы был силен порассуждать. А где они, наши несмиренные? Где обретаются?

— Не далее нас с вами, — ответил Зарудный. — А в сердце народном им первейшее место. — Зарудный заговорил возбужденно, как бы освобождаясь от ленивой созерцательности. — На кого и надеяться нам в России, если не на народ! Простая истина, а постигается не скоро. Сколько жизней, без пути загубленных, сколько упований напрасных! А ведь одна надежда — народ. Нынче многие понимать стали…

Сильный шум, поднятый вошедшими в соседнюю комнату, прервал беседу. Было слышно, как староста уговаривал их, а они отвечали ему хохотом и отрывистыми фразами. Не прошло и двух минут, как за стеной раздалась все та же знакомая Зарудному песенка:

О Сусанна! Не плачь обо мне…

распевал во всю глотку Магуд.

Зарудный торопливо натянул сапоги. Андронников постучал в стенку и крикнул сердито:

— Эй, вы, homines silvatici![19] Тут люди спят!

Магуд расхохотался и ответил через стенку:

— Русский начальник! Иди к нам ужин брать!

— Свой ужин взяли, — проворчал землемер, — а твоего нам не надо.

Магуд не понял его и повторил приглашение.

Зарудный решительно подхватил под руку Андронникова, взлохмаченного, в ситцевой рубахе, и пошел с ним в соседнюю комнату. В жилой комнате тойона, где находились печь и обеденный стол, кроме Магуда и старосты был рыжий матрос, непременный спутник штурмана. Тойон молча сидел в углу, хмуря суровый, языческий лик.

Матрос смотрел на Магуда преданными, восхищенными глазами и подавал ему пакеты из стоящего на скамье заплечного мешка. Тут было все, чем мог снабдить магазин мистера Чэзза: копченая ветчина, консервы, галеты, квадратная фляга виски. На столе стояла, поджидая гостей, тарелка со свежей рыбой и глиняная миска, полная клейкой икры.

— Садитесь, — пригласил их Магуд. — Или по-русски говорится: ешьте хлеб-соль…

Зарудный, как всегда в минуты возбуждения, теребил усы и потягивал носом воздух. Он стоял против Магуда и в колеблющемся свете плошки казался обиженным и злым. Магуд был крупнее Зарудного. Разливая водку в чашки, он посматривал на молодого чиновника с чувством превосходства.

Магуд протянул ему чашку, но Зарудный не взял.

— Благодарю. Употребляю редко и только зимой.

— А я — весь год, — пожал плечами Магуд и передал чашку Андронникову. — Кушайте, — пригласил он Зарудного.

вернуться

19

Дикий народ! (Буквально — лесной народ.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: