ГЛАВА 20

Состояние Игоря Модестовича больше не внушало опасений, больного разрешили забрать домой. Однако оставлять его одного нельзя было, и Женя по сути превратился в домашнюю сиделку. Обычно неприхотливый, Игорь Модестович оказался капризным больным. Он почти не отпускал от себя Женю. То переверни его с боку на бок, то подними повыше подушку, то укрой его, то раскрой. И в еде стал привередлив. Диета ему надоела, он требовал чего-нибудь повкуснее и не раз в знак протеста отказывался принимать пищу. И все время просил, чтоб сын читал ему. Истинную причину того, почему Женя безотлучно находится дома, от него скрыли. Игорь Модестович знал только, что сын взял отпуск.

Женину участь облегчили питомцы Веры Федоровны. Они составили график дежурства в доме Сениных и свято выполняли его.

Получив некоторую свободу, Женя стал присматривать себе работу. Выбор был большой. Люди нужны были всюду и всех специальностей. Всех, кроме той, которой он владел. Хоть иди на курсы вагоновожатых или грузчиком в порт.

Но оказаться в роли человека, работающего только ради заработка, Женя не хотел. Ему нужно было что-то равноценное той радости, какую испытывал за пультом, тому удовлетворению, какое дает каждая хорошо продутая плавка, каждая хорошо отработанная смена.

Он так и не взял расчет, не сдал пропуск. Страшно было рвать эту единственную, хоть и эфемерную связь с заводом. Никакой надежды, что он выберется из своего положения и вернется в цех, не оставалось.

Настроение у Жени с каждым днем ухудшалось, его стали одолевать мрачные мысли. Он понимал, что их порождает состояние депрессии, но изменить ничего не мог. Размышляя о своей участи, он волей-неволей приходил к выводу, что с сильными мира сего связываться не стоит и на рожон лезть незачем. Не навяз бы он в свое время в зубах у Гребенщикова, не оказался бы сейчас выброшенным за ворота.

Но куда больше, чем своя судьба, угнетало чувство вины перед товарищами по работе и особенно перед теми, кого выдвинули на соискание Государственной премии. После случившейся по его вине аварии, хотя она особого вреда цеху не нанесла (через девять часов все было ликвидировано, и конвертор заработал), Гребенщиков, считая, что достижения коллектива цеха дискредитированы, задержал оформление материалов на неизвестный срок. Ну, а люди, хорошо зная его характер и понимая, что вся эта возня с лауреатством стоит ему поперек горла, поскольку там нет ни одного человека, за которого бы он искренне ратовал, уже считали, что выдвижение похоронено. Особенно лютовал криворожский ас. Он и так недолюбливал Женю за то, что тот при несравненно меньшем опыте вышел на первое место по мастерству и надежно удерживал его, а тут еще срывался шанс попасть в лауреаты.

В один из таких вечеров, когда Женя предавался грустным мыслям — а вечерами они почему-то бывают наиболее грустные, — позвонил Флоренцев.

— Сенин, ты? Выходи на работу.

Женя решил, что ослышался. Переспросил. Нет, начальник цеха подтвердил свои слова.

— Что, отменен приказ? — осторожно осведомился Женя.

— Приказ пока не отменен — Гребенщиков не спешит признаваться всенародно, что перегнул палку, но устное распоряжение отдал, а мне, как понимаешь, этого вполне достаточно, — ответил Флоренцев.

— Когда… выходить? — От радости у Жени сперло дыхание.

— Завтра в свою же бригаду. График помнишь?

— Помню. С утра.

— Верно. Вот и выходи с утра.

Женя долго не мог заснуть — будоражило предвкушение работы. Перед глазами стояло помещение пульта, все в стекле, поднятое над рабочей площадкой и похожее на капитанский мостик. Сколько раз поднимался он туда, испытывая волнение, похожее на волнение капитана перед боевой операцией, и уходил оттуда с той спокойной горделивостью, с какой сходит на палубу капитан, достойно выполнивший сложное задание.

А когда заснул, увидел себя за пультом. Но, черт побери, ни одна кнопка в стройной обойме не срабатывала, а ручки поворачивались не туда, куда было нужно. Он метался, как ошалелый, в своем стеклянном дворце, звал на помощь, но вокруг никого не было и никто его не услышал…

Женю встретили по-разному. Одни — как именинника — трясли руку, поздравляли с возвращением, другие — прохладно. Ему скорее простили бы аварию из-за оплошности, из-за пропущенной рюмки, нежели из-за проявленной слабости, — в рабочей среде это свойство характера считается недостойным и осуждается сильнее всего.

Когда Женя встал за пульт управления и подал кислород, когда в конверторе забурлил металл, его охватила неизбывная радость, словно после долгих блужданий в темной запутанной пещере он наконец увидел солнечный свет.

А на другой день еще одна неожиданность, и какая! Женя сидел, углубившись в учебники, — избавившись от выматывающего состояния неопределенности, он заставил себя подумать о надвигающейся сессии, — как вдруг открылась входная дверь, до поздней ночи теперь не запиравшаяся, простучали и заглохли каблучки в коридоре, и, подняв голову, он увидел Зою. Губы ее улыбались, а глаза были виноватые, выжидающие.

— Я совсем вернулась… Совсем… — торопливо проговорила она, пристально всматриваясь в Женю.

Женя молчал. Смотрел на нее отчужденно. Слишком тяжела оказалась для него эта разлука, слишком глубокую рану нанесла Зоя, чтобы чувство к ней не претерпело изменений.

Впрочем, что-то чужеватое проступало и в Зое. Не то выражение лица посмелело, не то горделивее стала посадка головы. А новый коричневый костюм с высоким стоячим воротом делал ее еще и эффектной. Нет, ничего худого Женя во всем этом не увидел. Непривычные, незнакомые для него штришки — и только. Но ему, скромному, мягкому, застенчивому, та Зоя была милее, ближе и дороже. В этой Зое, новой Зое, он уловил нечто требующее повиновения, а подчиняться ей, как и главенствовать над нею, он не хотел.

Зоя постояла немного в оторопелом молчании.

— Ты не рад? — спросила, сделав, совсем как девочка, обиженное личико.

— Не знаю, не пойму… — честно признался он после секундного колебания.

Инстинкт подсказывал Жене, что надо быть предельно осторожным. Одно неверно оброненное слово, даже неверно взятая интонация могла решить все. А где-то в глубине души крепли и искали выхода обычные человеческие чувства — обида и гордость. В конце концов они взяли верх.

— Зачем ты приехала? — спросил он с деланно безразличным выражением.

Зоя нервно усмехнулась и даже слегка попятилась.

— Как зачем? Тут такое происходит… Когда я узнала, я была сама не своя…

— Что узнала? От кого узнала?

— Ну как? Мне написал Серафим Гаврилович…

— Он?!

— Ты же не потрудился…

— Но я не ты! Я понимал, что нельзя человека сбивать с ног. Буквально и фигурально.

— И зря, Женька, зря!.. Ты должен был…

В соседней комнате зазвенел колокольчик — звал отец, но Женя не обратил на сигнал никакого внимания. Отец позвонил снова, уже нетерпеливо, и тогда к нему пошла Зоя.

Она ничем не выдала своего смятения, увидев обезображенное лицо Игоря Модестовича. Подсела к нему, дала напиться, когда он знаком попросил воды, и, понимая, что ему небезынтересно услышать от нее о накопившихся впечатлениях, принялась, осторожно подбирая слова, рассказывать обо всем, что пережила за эту интересную поездку, вылившуюся для нее в настоящий триумф.

Женя стоял, прислонившись к косяку двери, слушал, и постепенно холод сковывал его. Имеет ли он право отнимать у нее счастье успеха, радость знакомства с миром, перспективу? Что он даст ей взамен? Любовь? А достаточно ли ей будет одной любви? Не отравит ли ей жизнь горькое сознание сделанной глупости, непреходящее сожаление о погубленной сценической карьере? Остаться ей сейчас здесь — это все равно что попасть в клетку птице, вкусившей радость поднебесья. С горечью подумал о том, как права была мать, когда внушала ему, что он не должен портить сценическую жизнь Зои.

Пронеслась в памяти история одной судьбы, рассказанная отцом. Было это давно, в двадцатые годы, когда проходила первая лотерея Осоавиахима. Скромный счетовод в маленьком глухом городке выиграл кругосветное путешествие и отправился в дальние дали. Это был первый советский турист, которому выпало счастье объехать земной шар. Три месяца он находился в фокусе внимания. Его чествовали в каждом городе, где он останавливался, заваливали подарками, его фотографировали, интервьюировали, его ублажали, его… развратили. Когда после такого триумфа он вернулся в свой тихий город и стал опять неприметным человечком, он не выдержал, повесился.

А Зоя продолжала рассказывать: цветы, вызовы на бис, бесконечные интервью. Показала газеты со статьями, в которых ей отводилось почетное место, затем вынула фотографии.

— Это у домика Айвазовского. А это на Ялтинской набережной. А вот мы с Топчиевым в «Бахчисарайском фонтане».

Женю окончательно доконало это «мы». Разворошенная обида переросла в ожесточение.

— Нет! — вырвалось у него, как крик, панически и смятенно.

Спасаясь от вопрошающих взглядов, он резко повернулся и вышел на балкон.

Зоя растерянно уставилась на Игоря Модестовича.

«Иди к нему», — прочитала в единственном глазе, смотревшем сейчас требовательно и твердо.

Подчеркивая категоричность приказа, Игорь Модестович отвернулся к стене.

Можно ли удержать человека от самопожертвования, если он решил пойти на этот отчаянный шаг? Можно ли уговорить его, если он любит, чтоб перестал любить? Как ни молод был Женя, он понимал, что обычными словами ничего не сделаешь, ничего не докажешь. И когда Зоя приблизилась к нему, он решился на крайнюю меру — оттолкнуть ее, чтобы довести свой замысел до конца, как ни мучительна будет его да и ее боль.

— Ответь мне, — потребовал он, — как бы ты танцевала, если б твою маму в тот день разбил паралич, а во время спектакля тебе дали бы письмо от… от любимого человека, который бросает тебя!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: