— Это Федор, — сдержанно сказала Варвара, — познакомься, Иван.

За печкой, надорванно что-то произнося, захлипала Фрося.

Иван оглянулся, беспомощно расправил пальцами у глаз отечные бурые складки, дрогнувшим голосом позвал:

— Доченька, ты что? Иди-ка сюда. Я сахарку дам. А?

За печкой хоронилась пугливая тишина. Иван суетливо начал свертывать папиросу. Поднял голову, примирительно сказал:

— Одного боюсь… суда твоего, Варя! Боялся все время, а нынче еще больше!

— Мой суд, Иван, нестрашный. Жизнь нас разделила с тобой, — сказала она четко и внятно.

Иван не выдержал ее взгляда, отвел глаза в сторону. Он нащупал ногой под лавкой чемодан, выдвинул его, раскрыл, вытащил оттуда пламенно-красный рулон шелка, сказал:

— Варя, тебе принес!

Багряное шелковое пламя заметалось по хате, шелестело, вздымалось крыльями и опадало, образуя причудливые, красивые склажи, и показалось, что все сейчас вспыхнет и затрещит га этом буйном костре.

— Возьми. Пошей детишкам и себе что надо. Матерьял добрый, немецкий, — сказал Иван.

Варвара сглотнула слюну, глаза ее расширились от изумления и восторга, на лице застыло выражение девочки, которая в эту минуту открыла что-то таинственное, новое.

У выглянувшей из-за печки Фроси было такое же выражение на курносой мордашке. Осторожно Варвара дотронулась ладонью до прохладного шелка и вдруг отдернула руку.

— Забери, Ваня, мы не возьмем, — сказала и посмотрела на Федора, немо спрашивая: «Что делать, скажи?»

— Пустяки, я не мелочной, Варя. Тут лет на пять хватит, — сказал Иван, продолжая раскручивать рулон и искоса наблюдая за Федором.

— Сгодится, бери, чего там, — сказал Федор, поймал на лету край шелка, накинул, как пламя, на плечи Варвары. И та преобразилась в одно мгновение — вспыхнули щеки, глаза, словно другая женщина стояла посреди хаты.

Морща низкий лоб, отчего лицо приняло страдальческое выражение, Иван с минуту, любуясь, смотрел на жену, точно не узнавая: оказывается, она красивая.

— Сгодится, — сказал он и заторопился: — Пойду. Возможно, успею на минский поезд.

— Иди, Иван. Я провожу тебя, — и Варвара опять взглянула на Федора: «Правильно ли говорю?»

Федору хорошо были видны фигуры Варвары и Ивана. Вот миновали мостик, вот дорога полезла на взгорье, и они пропали за перевалом, в зеленом пространстве.

А в небе что-то творилось странное… Бурные крылья ветра гнали на запад последнюю аспидно-черную тучу, она где-то там, у дальних горизонтов, еще росла, ширилась, точно едкий дым, но ближе уже редела и рвалась на клочья, обессилев. Другая, солнечная часть неба была так ослепительно ярка, и глубока, и бесконечна, что становилось больно глазам.

1963 г.

Маша

I

Пришло привольное и ласковое русское лето. Из-за бугров стекало в деревню тепло хорошо прогретой земли, зелени.

Вдоль переулка, у плетней выложилась мягкой шерстью мурава, зацветала пахучим зноем липа, выголубилась на солнечных местах свинячья цибулька, запламенел оранжевыми головками махорчатый и жесткий дедовник, еще нежный, не выпустивший своих колючек. В сырых, тенистых местах, спеленатых до утра туманом, окутались нежнейшим желтым утячьим пухом черные сережки камыша, а выше, за глинистыми обветренными отвалами запестрел, наполнился зеленым соком луг.

Лешка беспричинно рассмеялся потягиваясь. Хрустнули мускулы: выгулялся за зиму. Игнат свесил голову с последнего венца дома: «С этим кобелем заробишь на табачок!»

Попросил, завидуя чужой молодости:

— Жируешь? Кинь-ка закурить.

— В обед еще кончились, — сказал Лешка. — Свой имей.

Топор Игната умолк, но долото Воробьева, шпаклюющего на верхотуре венец, по-прежнему бросало на землю дятлиные отголоски.

Игнат слез по лестнице на землю, обошел сруб, растирая рубахой пот на спине и груди, достал кисет. Присев в тень акации, сказал:

— Дотеши ту стропилину.

Глаза Игната скользнули по пышущим щекам Лешки: «Работничек! Одни думы про девок».

Лешка глянул на янтарно выступившую смолу на еловом бревне, на огненный солнечный жар, пошевелил толстыми губами, обмахнулся веткой: лезть в пекло не хотелось.

— Не кончим же.

— Разговорчив больно стал! Нам нет смысла тут торчать.

На птичьей высоте свежей обдувал стомленный внизу ветер.

Сев на сруб, Лешка залюбовался своим топором. Он любил его и сроднился с ним. Лезвие было тонко и ясно — видел в нем, как в зеркале, свое лицо. Топорище же было особое. Год назад, по первому морозу, Лешка срубил молодой звонкий дубок у Евсейкиного оврага.

Мочалистый, переплетенный жилами дубок долго шелушился заусенцами, но ножик и стекло выточили до блеска. Топорище с горбом, с зацепом на конце, с овальным закруглением — сам Игнат, волк-плотник, завидует.

Наконец-то он кончил эту проклятую стропилину. Майка и штаны, насквозь пропотелые, липли к телу, жгли. В глаза и в рот затекали соленые струйки, щипали в горле. Воробьев тоже спрыгнул на землю, вытираясь рукавом.

— Фу, печет, язви его в душу! — как ослепший, полез под куст, зачерпнул из ведра кружку воды, выпил.

Игнат, не признающий жару как помеху работе, хозяйственно примерился взглядом к бревну.

— Не худо бы еще балку обтесать, ребяты?

— Жар заморил, завтра обтешем, — сказал Воробьев, упреждая Лешку: за последнее время тот все чаще цеплялся к Игнату.

— Назавтра хоть бы с потолком уладились, — обиженным тоном проговорил Игнат.

— Молчал бы! — огрызнулся Лешка.

— Конфликтуем, — оскорбленно сказал Игнат. — А не я ли тебя, Пронин, к жизни вывел? На светлый путь?

Не он ли? Лешка резкостью не ответил, смолчал. Кое-что нажил — не по трудодням, а тут, в шабашниках…

— Омоемся, что ль? Она нас очистит! — Воробьев, собирая инструмент в ящик, нетерпеливо глянул на сельпо.

— Опосля, как сдадим работу, да и жарко больно. — Игнат посмотрел в спину удаляющемуся Лешке. — Долго не спи, поране начнем завтра.

Лешка не ответил, размахивая руками, пошел прямиком, через картофельные огороды к Угре.

II

Под обрывистым берегом, обросшим редким лозняком, дремала вода. Над нею — желтый, удушающий зной. В стороне от видневшейся Анютиной рощи, справа, морщинистым ситцем желтела отмель. В небе, далекая, стороной, не проронив ни капли, спешно уходила чернеющая туча.

…Лопунов гонял в губах пустой мундштук, напряженно смотрел на тропинку, сбегающую к Угре.

Он мстительно ждал Лешку, знал: придет после работы купаться. Ревность, как жажда, пекла его душу с тех пор, как Маша с вечеринки ушла с Лешкой. С тех пор и надломилась его жизнь.

Днем, на работе, ревность как-то притуплялась, а вечером под стон гармошки около клуба готов был проткнуть землю.

Увел ее средь бела дня, вероломно, ни с того ни с сего — скрипи зубами или вой. Хрустнули кусты, шаги…

Сжал рукой увесистый голыш, но пересилил себя — встал с земли навстречу Лешке без камня.

— Здорово!

— Здравствуй.

— Ты чего же? А?

Лешка, насвистывая, пошел по ископыченному козами песку к воде, на ходу снял рубашку, не ответил.

Лопунов на плохо слушающихся ногах двинулся следом туда же. Попытался всунуть папиросу в мундштук — сломалась.

— Ее задурил, а еще прикидываешься?

— Этого не касайся. С тобой она не жаждет.

— Брешешь! Ты ее на женитьбе попутал.

— Осенью женюсь. — Лешка с издевкой, безжалостно глянул в помутненные от боли и ненависти глаза Лопунова, отшвырнул ногой камешек, засмеялся, полез в воду. Коричневая от загара спина скользнула, словно ракета, вздыбился фонтан воды.

У ревности, как и у любви, нет законов…

Саженками достиг середины реки, на стремнинном течении, где сильно крутило, нырнул. Лопунов поплыл ему навстречу, разрезая грудью воду. Тот, вынырнув, забирал к светлеющей отмели.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: