— Конечно. Ты очень красивая.
Спокойный тон и вежливость Федора обезоружили Любку. Она почувствовала бессилие и как-то скуляще всхлипнула.
— Федя, наговорили про меня? — спросила жалобно.
— Не та причина… Просто не судьба нам.
Он стиснул ее руку и пошел на большак.
Любка тихонько пошла назад, а когда оглянулась, то Федора уже не было. Сумеречная тишина стояла кругом, и где-то под горой, в селе, тоскливо выла собака. А над головой шумел величественный и недоступный ее грешным мыслям, тот самый одинокий ясень, пои которым она впервые поцеловалась с Федором.
Старый, дремучий, он убаюкивающе и бесстрастно шептал листвой о чем-то своем, загородив собою весь мир…
Любка почувствовала тошноту и, не в силах идти дальше, тупо села под деревом. Под горой все выла и выла собака.
Если порвал, если все кончено и к старому возврата нет, к чему терзать свое сердце? Федору было муторно, хоть на белый свет не гляди. Трезвый по характеру, он не любил сентиментальничать. Легко и как-то бездумно обходил беды, какие выпадали за короткую жизнь. Подсмеивался над ребятами, когда те получали тревожные письма от девушек. Чужие болячки казались пустяковыми царапинами. Но вот болячка въелась не в чье-то, а в его, Федора, сердце. И все связанное с Любкой показалось грязным и ложным. Ложь и обман — вот она жизнь.
Ложью обернулось все, что связано было с Любкой. Кривой, холодной казалась светящаяся в тумане луна…
Всю ночь он шел мокрым, угрюмым лесом, мимо все тех же братских могил с фанерными обелисками, мимо обросших травой воронок. Сбившись с дороги, очутился утром на круглой поляне, которую обступал частый осинник. Посреди поляны стояла хата-пятистенка. Под навесом сарая мужчина лет пятидесяти, в залатанной фуфайке и солдатских брюках тесал бревно. На шорох шагов он обернулся. Не успел Федор поздороваться, как мужчина воткнул в бревно топор и шагнул ему навстречу.
— Федор? Сын Алексея Рубцова? — спросил он.
— Да.
— А меня не узнал?
Федор пригляделся, узнал клочковского лесника.
— Дядя Антон?
— Помнит, дьяволенок! — обрадованно пробасил Антон.
В избе Антон в каких-нибудь пять минут поведал о себе: три месяца назад вернулся с войны, гнездо это нашел опустелым, жена и двое детей жили в Сибири, и он теперь ждет их со дня на день. А лес, между прочим, страшно запущен, покалечен, и он не знает, как ему одному работать.
В свою очередь, скупо Федор рассказал о себе. И, помолчав, попросил:
— Водки бы?
— Можно, — Антон сходил за печку, пошумел там, вернулся с обмотанной тряпками бутылью.
Разлив по стаканам мутную жидкость и достав тарелку с солеными огурцами и ломтем черного, как кусок торфа, хлеба, сказал:
— Поехали.
Федор залпом выпил два стакана, но на третий Антон положил свою широкую волосатую ладонь.
— Желаю вы-и-пить! — крикнул Федор, налегая грудью на стол.
Антон, точно железную, продолжал держать ладонь на стакане.
— Мутная, стерва. Ею душу не прочистишь. Ты погоди-ка. Так трошки посидим. Потом подбавим. Это первак. Лют шибко. Пожуй.
— Мы на фронте и спирт пили.
— Теперь, браток, не фронт. Ты пожуй, пожуй.
Тишина большой избы убаюкивала Федора, и также мягчили и проясняли душу слова Антона:
— Любка мимо твоей жизни, как та пуля, пролетела: душу продырявила трошки — и все. Про-ойдет. Все, брат, пройдет. Гениальный поэт сказал: как с яблонь дым. Точно. Я ихнее семейство знаю. Старорежимники! Но не в том дело. Война всех проверила, кто на что способен. Теперь люди, Федя, будут по-другому жить. Теперь, после всего, что мы пережили, уж по старым меркам не жить. Натурально! Глупостей мы не наделаем. Обожгло нас. И в водах студеных мы тоже моченые.
Опять же, что главное? Сердце ты уберег? Уберег! Хорошего не раскидал? Не-ет! Ну и, значит, полней, Федор, и легче жить будешь. С сердцем-то без пятен люди добрей живут. Тебе сейчас хреново. Я знаю. И со мной бывало. Опять же годы. Годы человека лечат: тогда, пожив, все ясно делается. Поживет человек — ему как с горы: далеко, брат, видно. А ты видишь пока тот бугорок, что Любкой зовется. Хорошо еще, что ушел. Так-то оно в жизни…
— Пойдем, дядя Антон, на улицу. Что-то здесь душно, — поднялся из-за стола Федор.
— Пошли, лесом подышим, — согласился Антон.
В небе, между редких, быстро бегущих туч, синими и чистыми искрами дымились звезды. Полная луна светила над притихшим лесом. Смутные тени бродили на поляне. Воздух пах уже не одной сыростью — пах он хмельно малинником, лебедой, соками. Чувствовалось близкое тепло, настоящее лето.
Где-то левей дороги, на озере, прокричала сонно и и тягуче птица.
— Выпь, — сказал Антон, к чему-то принюхиваясь и вслушиваясь.
Ступал он бесшумно, точно ноги его были завернуты в мягкое. И сам Антон весь был мягкий, тихий и убаюкивающий, как ветер.
— Пойдем-ка спать, а утро покажет, — Антон обнял Федора за плечи, будто отец сына.
Бывает же такое: после ненастья жгучее солнце ударит по земле, и все озарится новым светом. И Федор, проснувшись, почувствовал освобождение. Черные мысли исчезли. Любка жила еще в нем, но уже какой-то другой, обособленной, малознакомой жизнью. Федор собрался в путь. Антон проводил его до опушки.
— Оживает, смотри-ка, и лес, — вздохнул он и разгладил в своих корявых ладонях тоненький зеленеющий побег на разбитой снарядом березе.
Федор протянул руку.
— Спасибо, дядя Антон.
— Куда надумал?
— Недалеко тут зайду… А потом не знаю.
— Ну и добро. Бывай, Федор. Дорог, брат, много. Бывай! Всяк должен по своей идти.
«Сколько хороших людей рядом!» — думал Федор, шагая по большаку. Над головой светлело, распогоживало.
Справа и слева тянулось нескончаемое заболоченное мелколесье. Далеко впереди, где краснели крыши, вилась белая пыль. Рядом с дорогой сочно, набирая силу, пестрел луг. Мимо протарахтел грузовик. Девчата, сидевшие в кузове, забросали Федора желтыми ромашками. Жизнь все-таки катила по своим дорогам вперед. Тучи рвало в клочья, расталкивая их за горизонт, — чистая синяя полоса все ширилась в небе. К обеду начало припекать солнце, и все сушилось после вчерашнего дождя, сверкало и грелось. Теплый пар вставал из низин. В одном месте до одури пахло заячьей капустой. Федор нарвал этих голубеньких цветочков целую охапку. На дне крошечных желтых чашечек, как слезинки, блестели капельки влаги.
За полдень он свернул на луговую тропинку. Перешел вброд Рясну. На отлогом берегу, криво воткнутая в землю, стояла фанерка с надписью: «Разминировано 16. VIII. 43 г. Сержант Махоркин». Поодаль, пробитая спереди пулей, валялась наша каска. Федор хотел повесить ее на фанерку, но, нагнувшись, замер.
В ней копошились, елозили желтыми мохнатыми комочками птенцы малиновки. Увидев человека, они жалобно запищали. Поправив подвернувшееся крылышко одного птенца, Федор ускорил шаг, ему показалось, что идет он очень медленно, и он почти побежал лугом, прямо на выглядывающий из-за лип колодезный журавль. На поляне, возле колодца, к нему подбежала Фрося, все в том же совсем застиранном платьице.
— Велнулся? Да? — пролепетала Фрося и пошла рядом с ним, снизу вверх смело и радостно глядя ему в глаза.
Федор спросил:
— Дома как?
— Татка плисол. Дядя Хведя, ты не ластлаивайся. Татка нехолосый.
— Отец? — остановившись, спросил Федор и зачем-то ненужно поправил подворотничок гимнастерки.
— У его длугая зонка есть. А мамка лугалась.
— Ведь он убит?
Фрося покачала головой и сморщилась, как маленькая старушка, чтобы не заплакать.
«Вернуться назад, на большак. Сесть в первый попавшийся поезд и мотануть подальше, хотя бы в Сибирь». А ноги несли его все ближе и ближе к черной кривой крыше, и не было воли повернуть обратно. Так, весь собранный в комок, он очутился на пороге. Из-за стола, оправив ремень на гимнастерке, поднялся мужчина лет тридцати пяти, высокий, полуседой; прозрачные, похожие на карамельки-леденцы глаза его глядели из-под сросшихся пучковатых бровей выжидательно, и в то же время была в них насмешка. Почти неуловимый оттенок вражды друг к другу возник сразу между ними, и стоило большого труда сдержаться. Варвара сидела на другом конце стола, красная и смущенная. С печки из-за трубы строго, как судья, глядел Сеня. А Фрося поглядела затравленно, будто посаженный в клетку галчонок, и шмыгнула за печку.