Она вздрогнула, как от удара бича. Сколько печали было в ее глазах… Порывистым движением она прикрыла ноги. Если теперь она еще и заплачет, я уйду…

Но она не заплакала. Она встала, зажгла свет и села против меня.

— Поверь, Володя, и я не этого хотела. Я просто готова была отдать тебе все, что у меня есть. Я знаю, это очень немного, а предлагать по-другому я не умею… Так уж меня выдрессировали, Володя. Вымуштровали так, что я и думать забыла, что на свете есть и другое. Я шлюха, Володя. Те, кто знают меня, говорят, что я — высшего класса. Только я сама знаю, что низшего…

— А зачем ты ходишь в Плоштину?

— Это я сказать не могу. Не имею права.

— Я не любопытный.

— А жаль.

— Чего жаль?

— Я сама все испортила. Мне казалось…

Я зло рассмеялся.

— А я — то, дурак, сколько раз думал: вот возьму и скажу тебе, так прямо и скажу: люблю тебя, у меня это серьезно.

— А я? А я, Володя?.. Я всегда смотрела на тебя. Есть у тебя что-то такое в глазах — всю жизнь я это искала. И не нашла. Потому я и стала такой.

Она села на ковер и положила голову мне на колени, глядя на раскаленную спираль электрокамина. Она вздрагивала. Плачет… Но это не то, чего я боялся, от чего хотел уйти. Это не представление.

Я гладил ее волосы, гладил долго-долго, не говоря ни слова. Тишина была чистой, ее заполняли два человека. Она подняла ко мне голову, и в глазах ее было столько мольбы, столько тоски, столько надежды… Я вскочил, погасил свет, вернулся к ней. Она лежала на полу, я лег рядом с ней и стал смотреть на ее лицо.

— Ты можешь уйти, Володя… — шептала она, — я знаю, можешь… но я прошу тебя, прошу…

— Ты ошибаешься. Теперь я не могу уйти. Теперь — нет.

Женщина, которая лежит здесь, больше не товар, за нее не нужно платить, не будет унижений и оскорблений, и после пробуждения она останется такой же желанной. И не оттолкнет, теперь — нет. Ее ничто не замарает — она придет чистой…

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем. Мне хорошо.

Она зажмурилась, как кошка.

— Я люблю тебя, Володя.

— Молчи…

Она замолчала. Так мы стали любовниками. Просто, естественно, без слов. Это было прекрасно. Я выиграл эту женщину, выиграл ее у жизни.

Эх, партизанское счастье! Теплая печка, горячий чай, песня, знакомая с детства, двести граммов самогону, охапка сена в морозную ночь… И — поезд, пущенный под откос, несколько убитых немцев и те драгоценные минуты товарищества, когда все мы молча и глубоко любим друг друга. У нас одна судьба, нас пятьдесят человек — и мы одно целое… Одного убивают — и несколько дней царит скорбь, начинаются ссоры, все мрачны, кое-кто не выдерживает, вспыхивает истерика, начинается самобичевание; звучат горькие упреки, а самые горькие — те, которые не высказаны, упреки товарищам — это не должно было случиться, этого и не произошло бы, если бы я, если бы он, если бы другие… Об этом, и только об этом, говорят два-три дня — это панихида, поминовение усопших. Не поют песен, не болтают о девчатах, ни грубости, ни глупости… И тогда обнажается то, что скрыто под толстой кожей пустых слов, рисовки и поведения суровых людей, выбитых из нормальной колеи.

А любовь? Как же с любовью? Ну конечно, но в горах это хрупкая штука, она дается не всем, а только тем, кто может отдать себя ей без остатка и ничего не потребовать взамен. Любовь в горах — это величина абсолютная, любовь эта чиста и свободна. И она принадлежит тем кто способен на отречение.

Вот она, любовь, здесь, рядом, я не могу насытиться ею, я прикасаюсь к ней, я не могу отвести от нее глаз, не могу оторвать губ, вдыхаю ее, ничто не напрасно, стоило столько ждать, теперь она чиста, свободна от грязи, от всего наносного. Завтра убьют меня — пусть! Ее убьют — пусть! Завтра она станет снова такой, какой была вчера, — и это пусть! В эту ночь она моя, каждым атомом моя, каждая мысль ее принадлежит только мне. И я ничего, совсем ничего не оставил для себя, все отдал ей. И наша любовь принадлежит нам обоим, вся любовь мира принадлежит только нам. Мы все отдали друг другу, и мы равны. Мы отдаем друг другу все и ничего не требуем взамен.

— О чем ты думаешь, Володя? — О тебе, Марта. — А еще? — Больше ни о чем. — Люблю тебя, Володя. — Люблю тебя. Марта. — Ты мой, Володя. — Твой, Марта. — Я твоя, Володя. — Моя, Марта. — Давай выпьем, Володя. — Давай, Марта. — За эту ночь, Володя… — За тебя, Марта… — А еще? — За тебя. — А еще? — Ни за что. — За вчера? — Нет. — За завтра? — Нет. — Хорошо. — Хорошо, Марта…

Утром она ушла. Сказала, что вернется в полдень. И правда, она вернулась.

— Поспишил будет ждать тебя в пятом часу в корчме здесь неподалеку.

Я почувствовал себя разочарованным. Зачем же меня посылали, если она сама может все выполнить? Марта поняла.

— Николай приказал тебе поговорить с Поспишилом. А у меня совсем другое задание. Да и договаривалась с жандармом вовсе не я.

Она видела, что не убедила меня.

— Не будь смешным, Володя. Я хотела помочь тебе, и у меня была возможность. Что в этом дурного?

Она права. Это смешно.

— И правда смешно, — засмеялся я.

И на этом размолвка кончилась.

Марта ушла, оставив мне ключ от квартиры. Теперь она вернется поздно, возможно после полуночи. До пяти часов было еще далеко, в город идти не хотелось — нечего напрасно искушать судьбу, я лег, но заснуть не мог. Думал о Марте, о ее особенной жизни, о ее бесспорном таланте и конспиративном опыте, о ее уверенности в себе и о ее печали, которая, как бы она ее ни скрывала, свидетельствовала о том, что у нее есть другая жизнь и об этой жизни мне ничего не известно.

Она говорила неторопливо, и это доказывало, что все время она настороже, что взвешивает каждое слово, с недоверием обдумывает все, никому не верит, не верит даже мне, во всяком случае, верит не совсем. Ей тяжело будет привыкать к нормальной, невоенной жизни без оккупации… Тут я остановился в своих умозаключениях. И правда, война не может теперь долго длиться; с каждым днем реальнее становится надежда, что мы останемся в живых, — но что потом? Что будет с нами дальше? Впрочем, это еще далеко, не стоит об этом думать…

К пяти часам я собрался на свидание с жандармом. Корчму нашел легко, несколько пожилых господ играли в преферанс, корчмарь с безразличным видом стоял за прилавком, в углу жалась парочка… У окна сидел жандармский урядник, нервно барабаня пальцами по столу; заметив меня, он тотчас же прекратил свое занятие. Я, не размышляя, направился прямо к нему.

— А, пан Поспишил! Что вы здесь делаете? Вот так встреча! Тут без выпивки не обойдешься… Хозяин, два пива!.. Время военное, пан Поспишил, да пиво-то дрянное…

Все как надо. Рука в кармане брюк. Пальцы сжимают предохранитель.

Жандарм побледнел, когда я объяснил ему, что мне надо.

— Это… это ошибка… Провокация, — прошептал он. — Я не знаю вас, я жду совсем другого человека…

— Успокойтесь. Этот другой человек — я. И я хотел с вами встретиться. Кстати, я целюсь вам прямо в живот.

Еще некоторое время жандарм все отрицал, грозил, проклинал меня, просил. Я не мешал ему говорить, только потом поставил на вид, что не стоит ему привлекать всеобщее внимание — за сотрудничество с партизанами немцы сурово карают.

— Чего вы от меня хотите?

— Только имя. Имя той свиньи, что предала наших ребят.

— Мне это неизвестно. Я не знаю, кто предал. Обратитесь в гестапо, это касается их.

— Если бы это было так! Если бы нам приходилось иметь дело только с гестапо! Однако нам хорошо известно, что вы были при этом.

— Ложь! Я получил донесение и должен был дать ему дальнейший ход. Мне угрожали; если бы я так не поступил, меня бы обвинили в укрывательстве партизан.

— Ну вот, видите! Это уж совсем другое дело. Ведь какие сволочи, а вы еще заступаетесь за них…

Мне доставляло даже удовольствие мучить этого охотника за людьми. Я мог получить нужные сведения сразу же, стоило только как следует припугнуть его, но мне захотелось поиграть с ним, так же как это делают они, чуть только кто-нибудь попадется им в лапы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: