Но Левиному папе, бывшему вундеркинду, как вы помните, почему-то не понравилось это «на общих основаниях». Он сказал, что не Левиного ума дело обсуждать такие серьезные вещи и что он сейчас пойдет к Юриным родителям и они по-взрослому, по-серьезному все решат.

И вот стали родители решать. Сперва они говорили о погоде, потом о футболе, потом почему-то о Братской ГЭС, являющейся действительно редкостным гигантом энергетики. Наконец нервы у Юриного папы не выдержали, и он с благородной мужской прямотой сказал, что хорошо знает своего сына и уверен в его силах, так что Юрка пробьется к своей цели, несмотря ни на что.

Тогда Левин папа радостно заявил, что совершенно согласен с Фонаревым-старшим, что действительно Юра мальчик крепкий, ему любые испытания нипочем, в то время, как Лева, конечно, юноша впечатлительный, далеко, к сожалению, не богатырь, и очки у него минус пять. Так что, пожалуй, действительно стоило бы, конечно, облегчить именно Левину судьбу, потому что — это совершенно справедливо заметил товарищ Фонарев — Юра не пропадет.

В этом месте Фонарев-старший вдруг воскликнул: «Ой!» — поскольку его жена, Юркина мама, наступила ему под столом на ногу.

— Нет, — сказала она печально, — наш Юра только с виду такой крепыш. Да и отметки его, знаете, не твердые. Все-таки две четверки, а ваш просто молодчина, идет ровно. Конечно, вашему будет легче.

— Но у него тройка по немецкому! — закричал Левин папа. — Понимаете, тройка! Это не то, что ваши две четверки.

Тут те трое посмотрели друг на друга и смутились. Потому что разговор был действительно несколько странный, даже, пожалуй, диковатый.

— Катя, посмотри, пожалуйста, как там чайник. По-моему, он уже закипел, — строго сказал Фонарев-отец, и Фонарева-мама, сердито сверкнув глазами, вышла.

— Действительно, — сказал Левин папа и вздохнул, — как-то оно нехорошо у нас получается.

— Да, — сказал Фонарев, — глупое положение. — И, вдруг просияв, предложил: — Давайте по-честному решим. Жребием.

— Орел и решка? — с сомнением пробормотал Левин папа. А потом вдруг махнул рукой: — А, была не была, чур, моя решка.

Фонарев достал из кармана двугривенный, положил его на огромный черный свой ноготь, щелкнул так, что монета десять раз кувыркнулась в воздухе, прежде чем брякнуться на стол.

— Орррел! — закричал счастливец, а Левин папа пожал плечами и покачал головой.

— Может быть, вы думаете, что я смухлевал? — гневно спросил Фонарев.

— Нет, — печально вздохнул Левин папа, — я этого не думал.

И они замолчали надолго, до самого чая, который, кажется, и не собирался кипеть.

Но вообще-то напрасно они расстраивались. Все уже было прекраснейшим образом решено. То есть, может, и не прекраснейшим, но, во всяком случае, решено. Просто Юра и Лева в сопровождении Машки отправились в девятую комнату, взяли у Э. Конягина грамоту, на которой было написано «Фонарев», поскольку, как вы помните, Лева успел первым выкрикнуть фамилию. И, выйдя за порог, мальчишки разорвали эту грамоту. Они хотели сначала разделить ее на три части, потому что и Машке по справедливости полагалось. Но та запротестовала. Она сказала, что это как раз будет реликвия их неразрывной и неразлучной, проверенной в бою дружбы (а она, конечно, тоже им друг, но в данном бою не участвовала). И она, Машка, пожалуй, сошьет им такие мешочки, которые можно будет иногда, в торжественных случаях, вешать на грудь, под рубашку. И каждый будет хранить в своем мешочке половинку этой самой грамоты. Ребята кивнули: мол, ладно, хорошо, пусть так. И, по-моему, все трое подумали, что это прекрасная идея, достойная настоящих рыцарей, даже тех, которых с их помощью сегодня рассадил граф Эрнест, верный помощник короля Артура.

1964

КОСМОС ДЛЯ ПЕТРУХИНА

В Московском доме кино контролерши строгие. Просто неумолимые. И притом большие мастера своего дела.

Мне кажется, эти растрепанные старушки в мексиканских красных мундирах с золотыми галунами смогли бы сдержать натиск Батыевой сотни. И совсем уж легко устояли бы они против сводного батальона величайших ораторов всех времен. От Марка Туллия и Цицерона до А. В. Луначарского. Уговорить их практически невозможно. Я это не в осуждение пишу. Действительно, им иначе нельзя. Слишком много народу рвется в Дом кино, где разнокалиберным мастерам экрана показывают отборные фильмы, отечественные и иностранные.

Каждый вечер (если только не премьера киностудии Довженко) в нижнем фойе толпа. На улице — еще большая.

Тут самоотверженные и бескорыстные почитатели кино, притопавшие черт те откуда под холодным дождиком в одних пиджаках. Эти надеются прорваться, сделав вид, будто они разделись там, внутри, и просто вышли на минутку подышать свежим воздухом. Как же контролерши их не помнят? Это даже странно.

Тут же нахальные мальчишки, выглядящие в тысячу раз киношнее самых киношных кинематографистов. И застенчивые рабочие девочки, в отчаянии напялившие зеленые и черные чулки, чтобы только опровергнуть дешевенькие свои платьица, сработанные какой-нибудь швейфабрикой № 911 МГУЛП, и хоть на два часика подняться к кинозвездным высотам.

Сквозь этот нарядный строй идут сравнительно нормально одетые кинематографисты. Предъявляют свои вишневые книжечки и проходят…

Вот кто-то отважный втискивается между Чухраем и Баталовым и идет, как имеющий отношение… Все вроде бы и хорошо. Вдруг — рраз! — и контролерша его отсекает:

— Вернитесь, товарищ! Вернитесь, вернитесь, я вам говорю!

Он кипятится:

— Что такое? Что за произвол? (Неужели они не видели, как оживленно он беседовал с Алешей Баталовым, своим другом и коллегой?)

— Ладно, ладно, вернитесь!

Другой идет с братовым пропуском. Пропуск настоящий, и карточка похожа (они близнецы, родная мама иногда путает). Но по напряженной его уверенности великие психологи с золотыми галунами сразу все разгадывают— и: «Вернитесь, молодой человек!»

Вот подходит иностранец, натуральный иностранец, в фиолетовом пальто и пупырчатых туфлях с какими-то шестиугольными носами. Он курит трубку, он мастер зарубежного кино и идет к своим советским коллегам поговорить о неореализме и соцреализме: «О, Эйзенштейн! О, Пыриефф! Колоссаль!»

И вдруг — что будет с нашими международными связями! — в дверях его хватают за рукав и говорят:

— А ну, давайте отсюда!

— Ай бег ю пардон! — говорит честный деятель зарубежного кино. — Ай эм сорри!

— Нечего, нечего, — говорят контролерши.

Прогрессивный мастер экрана в сердцах восклицает: «Вот чертовы бабки!» — и уходит к своим девчонкам, которые затаив дыхание ждали в уголке результатов эксперимента.

Словом, тут нужны проницательность, мудрость, знание света и людей, сила, твердость характера, и все это в таком количестве, что дай бог самому министру охраны общественного порядка (бывш. внутренних дел).

…И вот представьте себе, я сам, собственными глазами, видел, как в дом кино прошел безбилетник.

Он не выдавал себя ни за сценариста Д. Храбровицкого, ни за сына Алова и Наумова, ни за Витторио да Сика, ни за Лоллобриджиду. Он вообще ничего не говорил и никаких мандатов не показывал.

Просто взял и прошел. Прошел в своем колючем даже на взгляд бобриковом полупальто, которое в провинции зовется «москвичкой», хотя в Москве и не носится вовсе. И контролерши не то чтобы пропустили его, но как-то отстранились. Что-то в них дрогнуло перед его железной уверенностью в своем праве.

И сам директор Дома кино, смуглый красавец, заметил непорядок. Вошедший явно не принадлежал к кругам, близким к кинематографии. Но он не шмыгнул в толпу под ледяным директорским взглядом, не стал искательно улыбаться и умоляюще моргать. Он остановился и смотрел спокойно и как-то даже сердито. Директор вдруг засмеялся и махнул рукой.

У вошедшего было все, что положено богатырю: ножищи, ручищи, шея, широкая и мощная, как нога в бедре, большая запорожская голова, подстриженная «под бокс». Все у него имелось, что положено богатырю. Кроме роста. Роста он, правда, был небольшого.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: