На княжескую пристань ступили под звуки труб, гобоев и литавр, — батальон семеновцев, построенный «покоем», четко взял на караул, выдохнул оглушительное приветствие. У крыльца губернаторских палат в нетерпении ждала Катенька, одетая по самой последней голландской моде: точеные плечи и грудь облегала желтая кофта-бострог, алая, до пят, юбка подчеркивала бедра, из-под круглой шляпы сияли мягкие темно-карие глаза. Лишь Наталья Алексеевна заметила у ее губ горькую складку — и сердце захолонуло: крепится на людях, а думами — о дочке покойной. Родненькая ты моя!
Чмоканье, радостные вскрики, новые объятия… Потом женщины отправились наверх, где им были приготовлены комнаты. Не успели переменить мятое дорожное платье — по коридорам затопали скороходы, возвещая парадный обед.
Петр вышел в голубом, отделанном серебряной канителью кафтане, в шелковистом паричке.
— Ах, Петенька, ну какой же ты у нас галант! — восхитилась Наталья Алексеевна.
Он смешливо кивнул на Екатерину.
— Своими руками сработала, как не надеть?
Распахнулись двери, седой мажордом стукнул булавой, приглашая к столам. За первый, под балдахином алого бархата, украшенным венками из лавровых ветвей, уселись — по бокам петровского кресла — царицы, старшие и младшие царевны, наследник Алексей, тут же, напротив, Анастасия Ромодановская, Екатерина Васильевская, она же просто Катенька, Анисья Мясная. К главному столу примыкали еще два: один для княгинь и боярынь, другой для иностранных гостей. Вокруг четвертого стола, у противоположной стены, утвердился Апраксин с министрами и генералами. Прочие приглашенные — купцы, корабельные мастера, офицеры армии и флота пировали в соседней зале.
Петр так и не присел. Без устали потчевал дам, наполнял кубки мальвазией и рейнским, движеньем бровей поторапливал семеновцев, приданных ему в помощь, звучным баском возглашал здоровье каждой из цариц и царевен, и — по взмаху белого платка в руке Апраксина — гремел новый пушечный залп, накатываясь то с Троицкой площади, то со шнявы «Лизетта», поставленной под самыми окнами.
Тост шел за тостом — в честь Витворта, ван дер Гульста, Кайзерлинга, в честь князь-кесаря, генерал-адмирала, коменданта… Ответное слово держал Апраксин. Он завел было длинную витиеватую речь, но приметив сердитый государев жест, перестроился быстренько:
— Господину бомбардир-капитану — виват на вечные времена!
— Вива-а-а-ат! — пронеслось под высокими, в игривой росписи сводами.
— О вечности малость подзагнул, но — спасибо! — Петр лихо, по-матросски опрокинул анисовую в рот, заел черной коркой, снова потянулся к сулее. — А теперь воздадим должное месту, о коем все помыслы наши, без чего Россия как туловище без головы. Да, Парадиз, именно он!
Говор отхлынул волнами, в залах распростерлась тишина.
— Кому из вас, товарищи мои, мнилось лет этак десять назад, что мы с вами тут, у Балтийского моря, примемся геройствовать и плотничать, воздвигнем чудо из чудес, поистине прорубим окно в Европу? Могли ль представить себе на мгновенье, что будем иметь вокруг и фортеции, и суда, а главное — столь крепкую когорту храбрых и дерзновенных сынов русских, побывавших за границею и вернувшихся домой искушенными во многих ремеслах? Историки полагают колыбель всех знаний в Греции, откуда по превратности времян они были изгнаны, перетекли в Рим и распространились на вест и норд, но к осту невежеством наших предков были приостановлены, проникли не далее Пруссии и Польши. И поляки, и немцы пребывали в такой же тьме, в какой доселе изнывает Русь, и лишь трудами властителей и просветителей своих открыли очи, усвоили себе греческие искусства, науки, образ жизни. Теперь наш черед, если только вы поддержите меня в моих предприятиях, будете следовать без оговорок и лени, привыкнете свободно распознавать добро и зло, то бишь мыслить филозофически. Требую, камрады, и прошу!
Он окинул застолье огненным взглядом.
— В самом деле, разве мы одни на свете лишены ума и рассудка? Разве в нас одних вложены сердца низкие и неспособные к образованию? (Брюс, Апраксин, Мусин-Пушкин протестующе замотали париками.) Нет, сие мнение было б хулой на создателя и крайней неблагодарностью перед матерью-природой. Пусть не обидятся гости, — и самые просвещенные народы прежде были грубы и неотесаны. Дети их поныне рождаются, умственно подобные четвероногим, и лишь воспитание со временем отличает их от стада… Ф-фу, никогда так долго не разглагольствовал! — Петр улыбнулся. — Твердо верую, что еще на нашем веку вы пристыдите прочие образованные страны и своей ученостью, своей деловитой сноровкой вознесете славу российского имени на высшую ступень. Виват!
Окруженный толпой, он не успевал чокаться — с дорогими сердцу, с позарез нужными, хоть и обуреваемыми сторонней думкой, с терпимыми поневоле.
— Родитель-то, Алексей Михайлович-то, полюбовался бы! — рыдающим голосом выкрикивал Тихон Стрешнев.
Зотов, еле держась на ногах, бубнил свое:
— Еду, бывало, и мышли играют — про вшакое. А ты вшлух, а ты впервой — бух!
— Вино в тебе играет, кир-Аникитушка! — усмехнулся Петр.
— А вот и н-н-нет… — возражал тот, вертя скрюченным пальчиком.
Перед глазами Петра снова была Марья Милославская. Конечно, доброхоты не преминули донесть о словах, раскидываемых поганой Софьиной наперсницей тут и там. С воплями, принародно сетует на кровавую войну, затеянную сумасшедшим братом, на перекрой дедовских установлений, на великие подати и разор, охвативший громадные пространства. «Один я в жестокосердии погряз, ничего не вижу и не слышу! — Петр бешено рванул ворот кафтана, посыпалась канитель. — Кто поймет? Лишь немногие пока… Знали б, какой раскаленной дорогой иду, в каких дьявольских муках. Перенапряг и себя, и людей — от генерала до простого работного, но дело-то живет; пусть со скрипом, через перепады и недоскоки, а образуется!»
И еще укололо в грудь: жмется наследничек Алексей к теткам-кривлякам, навострив ухо, впитывает их ядовитое шушуканье. Над кем измываются — и гадать не надо… Как бы не испортили парнишку! Нет, рано возвеселились, бочки заплесневелые. Ждет его Лифляндия, и немедля!
Он подсел — от греха подальше — к столу генералитета, попыхивая трубкой, заслушался спором о бастионных основах, с коими бились второй год подряд.
— По Кугорну вычерчено, в полном согласии с ним! — твердил Яков Брюс, хорошо зная пристрастие бомбардир-капитана к этому маститому фортификатору.
— Вари своей башкой, Виллимыч! — Петр слегка вскипел. — Кугорн-то на болотах строился когда-нибудь? Во-о-о! Потому и вода хлещет, что боимся отойти от ментора шаг-другой. Смотри!
Он отодвинул тарелки и бокалы, стал прямо на скатерти выводить ногтем черту за чертой. И коменданту, коротко: «Смекаешь, ты смекаешь?» Сбоку присовывался остроносый Александр Кикин.
— А тут, Петр Алексеич, я бы сотворил иначе. Так, так и так.
— Верно! Обмозгуйте вдвоем-втроем, не мешкая!
На другом конце палаты нарастал крик — пронзительный, плаксиво-злобный. Петр повел головой: у окна пьяненький наследник яростно отбивался от пригнувшегося к нему Льва Кирилловича.
— Тебе чего надоть, старый пес? Чего?
— Просто думал побеседовать… Вить я дедушка твой, аль запамятовал, Алешенька? — бормотал растерянный Лев Кириллович.
— Сгинь, дурак! — Царевич ухватил со стола ковш белой горькой, оскалился. — Хочешь — оболью и подожгу? Вон, как тетенька с камердинами делает?!
Услышали многие: кто-то ахнул, кто-то сорвался с места, чтобы погасить шум, настороженные сидели послы, переглядывались украдкой. Донеслось и до Прасковьи Феодоровны, в чей огород был пущен камень, — скомкала на полуслове разговор о дочерях и гувернерах, побледнела мертвенно.
Петр скорыми шагами пересек залу, сгреб наследника за шиворот, замахнулся, но подлетела Катенька, бесстрашно повисла на руке, отвела удар…
Напуганные гости не смели дышать.
— Благодари ее, стервец, не то б… — со свистом бросил Петр, отталкивая сына. — Проводи его в светелку, Дедушка, — велел он Кикину. — Видно, хмель одолел не ко времени.
Он постоял, уперев задымленный взгляд в угол, встрепенулся.
— Фельтен, а как с угощеньем коронным? Получилось на славу? Что ж, подавай!
Семеновские офицеры, пригибаясь, внесли громадные пироги окружностью с колесо шведской военной фуры, высотой до двух аршин. Петр Алексеевич молниеносными взмахами ножа вскрыл подрумяненные корки, басовито пропел: «Гоп-ля-а-а-а!» — и на столы принялись выпрыгивать карлицы, одетые явно под Марью и Федосью Милославских. Грянул хохот: у одной — высокий, почти вровень с теменем горб, у другой — косоротие и длинные-предлинные волчьи уши, у третьей — ноги, вывернутые на манер барсука… Петр щелкнул пальцами, и уродки стремительно атаковали рюриковича Шаховского, — с визгом карабкались по нему, оседлав, стащили парик, плевали на лысину, драли остатки седых волос.
Еще не смолк смех, вызванный карлицами, как над берегом вспыхнул фейерверк. Дамы и кавалеры высыпали на крыльцо, любуясь половодьем огней, плескали в ладоши, но Петр знай досадливо морщился.
— Не так, не в той череде! — крикнул в кусты, из-за которых трескуче вспархивали ракеты, выругался, рысцой побежал в самый пламень. Вышел оттуда спустя несколько минут, подчерненный порохом, с опаленной щекой.
— Ну, каково действо? Не проверь, напутали бы запросто! — прогудел он, кивая Прасковье Феодоровне. — А теперь за стол, и скоренько, чтоб с минуветами не проморгать. Я — сейчас, только вот умоюсь!
…Омылся каленым стыдом. В темном боковом приделе подстерегла его рябенькая, кургузенькая Варвара Арсеньева, свояченица «брудера», охватив, приникла упругой грудью.