— Извелась, Петрушенька… Приласкай… Ну хоть еще разочек!
— Отцепись, дура! — Он сердясь оторвал ее руки от себя. — Или с ума спятила?
— Сна лишилась, государь… Жить не могу-у-у!
— Прочь, Варвара, кому сказано? — Петр оглянулся: кто-то невдалеке нырнул в тень. — Чего мелешь? Ведь… Катенька у меня, твоя подружка близкая… Опомнись!
Она взвилась, точно укушенная.
— У-у-у, глаза бы ей выдавила! И дождется! Дождется ливонка мокрохвостая… Заманила, оплела! — Варвара в беспамятстве рванулась к свету.
Петр ухватил ее за фижмы, отбросил назад. Она вырывалась, царапалась, на искривленных губах выступила пена. И тут молча, спокойно вышла из темноты Анисья Мясная, крепко взяла сотрясаемую дрожью ревнивицу под локоть, повела наверх.
«Убью, сволочь! — блеснуло запоздалое. Петр постоял у окна, вдыхая сыроватый невский воздух, мало-помалу одумался. — Чего ж грозить — сам виноват… Смутил бабенку — теперь зло срываю!»
А было все очень просто, еще до того, как Данилыч поведал ему о новой своей экономке Катеньке. Сидели компанией в Преображенском: непременный кир-Аникита, Алексашка Меншиков с сестрами, девицы Арсеньевы. И вот пригляделся он тогда к толстенькой, — по лицу будто с молотьбой прошлись! — Варваре, и сердце обуяло странное озорство. Живет на свете двадцать осьмой годочек, а мужской силы так и не изведала до сих пор. Петр встал с гоготком, вздернул ее за руку, увел в соседний покой… А оно и вылезло теперь концами нежданно-негаданно. Черт, как бы до Катеньки не донеслось. Вся надежда на Мясную, — умна, по гроб верна.
Он засопел. Нет, скорее к войску, хватит… Разбалтываешься поневоле!
Среди ночи разбудил тихий, сдавленный плач.
— Катенька? Опять… то привиделось?
— Я виновата, одна я… Не уследила…
— Бог дал, бог взял… Чего ж убиваться-то?
— Я, я! — звенело в темноте. — А ты, бедненький… как матрос последний… За что, пресвятая дева?!
И он с необыкновенной отчетливостью вспомнил, как низко нависало серое невское небо, как толпился у церкви молчаливый генералитет, а он шел мимо, держа в руках маленький гробик!
Лежал, цепенея, не в силах протолкнуть ком, подступивший к горлу. В голове ни с того ни с сего выжглось каракулистое, камраду адресованное: «Беду свою и печаль глухо объявляю… О живом пишу!» Сам-то горе превозмог, утопая в повседневных передрягах, но чем успокоить ее, какими словами, да и есть ли они?
Он гладил ее милое заплаканное лицо, шептал:
— Радость моя, свет очей моих, лапушка! Никого не любил, яко тебя… Поверишь ли, никого! — и чувствовал, как понемногу стихают рыдания, и она все теснее приникает к нему.
В пять пополуночи, накинув старый нанковый халат, он гнулся над токарным станком, вытачивая крохотного слона, последнего из семи, предназначенных в подарок свет Катеньке.
— Ну-с, Андрей, каково? — мимолетно спросил он у Нартова, бессменного мастера механических дел.
Тот приценился наметанным оком.
— Думаю, не хужей других будет, Петр Алексеевич.
— Да, кости я точу изрядно, а вот упрямцев обломать никак не могу!
— Но ведь… когда упрямство, а когда и доброе участье, — мягко молвил Нартов. — А итог един: раз — и в глаз!
Петр обеспокоенно выпрямился.
— Аль… и ноне кому-то влепил?
— Генерал-адмиралу, пред самым расставаньем.
— Убей, не помню! Сколько вам твердил: не суйтесь под горячую руку… Нет, опять! — Петр сделал круг по токарне, ткнул пальцем в стопу разномастных книг. — Подскажи, чуть Мусин явится… Дабы печатал без промедленья. Перво-наперво Кугорн, о новом образце укреплений, Гибернова география, Леклерково архитектурное искусство…
— Ох, напортачат! — подпустил шпильку механик.
— Спрошу, и строго! Да, моим именем отписать Феофану Прокоповичу: когда ж мы наконец узрим полную гишторию России? — Он повертел в руках слоненка, сравнивая его с выточенными ранее, навострил глаза на пристань. — Андрей, что за люди третий день околачиваются? Кто такие?
— Купцы, кои прежде подряды вели.
— Аль нечем заняться? — ощетинил усы Петр.
— Видать, нечем, поскольку… гм… иные знатные господа в сию область вторглись.
— Уж не губернатор ли вновь руки погрел?
— Петр Алексеевич, я и так сказал более, чем следует… Ослобони! — взмолился Нартов, проклиная свою чрезмерную осведомленность.
— Ну-ну! Передай Румянцеву: поставщиков — новых — под караул, до единого. С князенькой новоявленным потолкую сам… Зови-ка ближних, да стол бы накрыть какой-никакой.
Лев Кириллович с легкой оторопью оглядывал светелку. В центре сияла медными дугами астролябия, сиречь угломер светил, вдоль стен мельтешили в глазах квадранты, компасы, глобус, модели кораблей, фрегатов, галер.
— Этот чей? — тихо справился он у Нартова.
— Аглицкий, о восьмидесяти пушках. Там — о сорока, о тридцати. Вот шнява — о четырнадцати.
— Кажись, где-то я ее… — туго соображал старик.
— Плыли на ней!
Уселись, мало-помалу потек разговор. Волновало одно: когда и в какое место ударит Карлус.
— Король прямыми дорогами ходит, без обозов, — подчеркнул князь-кесарь, затрудненно отдуваясь.
— Ну и что из этого? — отозвался Нарышкин.
— А едоков у него полсотни тыщ, смекаешь? По три куска в день — и то сотни фур. Нет, покамест новый хлебушко не поспеет — будет он колесить вокруг да около.
— Бог его знает…
— И мы изучили маненько, было время, — ввернул Тихон Стрешнев, подмигивая командиру над печатным двором Мусину-Пушкину.
— А фортеции пограничные на что? — вскинулся Лев Кириллович. — Воссел за смоленские да псковские стены, как в старую пору, никакая чума не возьмет!
— Война в поле вышагнула, о том помни! — Петр посмотрел на густо подсиненное подглазье Апраксина, крякнул. — Пугать, Федор, не хочу, но будь готов к любой каверзе.
— Или слух есть какой? — слегка вздрогнул тот.
— Карлуса знать надобно. Боюсь, попытается в клещи зажать… Интересно, как бы ты, Федор Матвеевич, повел себя на его месте?
— Я? — переспросил Апраксин и чуточку задумался. — Основной удар по Москве, ясное дело, вспомогательный — в Ливонии с Ингрией.
— А если наоборот?
Апраксин встревоженно моргал глазами.
— То-то и оно. Следует учесть обе вариации. Мы, еще весной, прибросили в уме с Шереметевым да Меншиковым… Послушайте, каков получается расклад. Армия фельдмаршала, около шестидесяти тыщ, стоит посередке, защищая переправы на Березине. Так? Боур, с двадцатью, стоит у Пскова. При тебе, генерал-адмирал, то есть на Неве, поболе двадцати пяти. Свалится швед главными силами сюда, Боур к тебе на подмогу идет, а следом и мы, в десяти-двенадцати переходах. Ринется враг накоротке, смоленским трактом — Боуру тотчас на юго-восток маршировать, но не ранее, чем рижский генерал-губернатор Левенгаупт за своим королем тронется.
— Да-а-а! — прогудел князь-кесарь. — План хорош!
— Перевес в любом случае! — обрадованно присказал Стрешнев.
— Осталось немногое — льва перебороть, — усмехнулся Петр. — Мощь, камрады, великая! Отдохнул у Эльбы, принаел загорбок, а лапы у него были долгие всегда, разят метко. Тренированность — раз. И второе — наступает он, а не мы: попробуй угадай его извороты.
В проеме двери возник адъютант Павел Ягужинский.
— С чем пожаловал? — повернулся к нему Петр.
— Вести с Дону, герр бомбардир-капитан, от князя Василия Долгорукого.
— А почему не от его брата Юрия, воеводы первого? — спросил князь-кесарь.
— Показнен… вором Кондрашкой Булавиным.
— Да ведь атаман-то в Сечи?! — вырвалось у Петра.
— Перезимовал, явился вдругорядь, с тьмой запорожцев, одолел. Вот манифест возмутительный. — Ягужинский вынул из-за обшлага мятую бумагу, подал царю.
— Ну-ка, ну-ка. «Всем старшинам и казакам за дом пресвятой богородицы и за истинную христианскую веру, и за все великое войско Донское, також сыну за отца, брату за брата и другу за друга стать и умереть заодно, ибо зло на нас помышляют, жгут и казнят бояре и немцы злые, вводят нас в еллинскую веру и от истинной отвратили, а ведаете вы, атаманы молодцы, как наши деды на сем поле жили и прежде старое наше поле крепко стояло, а те злые наши супостаты то наше поле все перевели…»
Петр судорожно скомкал манифест.
— Жечь гнезда бунтарские, а ворье… в палаши… до единого! — крикнул, беснуясь. — Чтоб там, на весте, нам без оглядки идти!