— Ч-черт! — выругался тот. — А вы куда смотрели, о чем думали?
— О чем… Батарею то и дело вздергивали наверх. А утром схватились: нет как нет. Драпанул, сволочь!
— Э-э-эх!
Алексей Пирожников, выслушав их запальчивые выкрики, как всегда, угрюмо-спокойно оказал:
— Остыньте, е-мое. К чему спор, если нечисть по доброй воле умелась вон. Честное слово, не стоит горевать.
— Да ведь они с весны воду мутили!
— Больше не будут. И за то спасибо урагану. Это нас не ослабляет, а усиливает. Усиливает, чуете? — Алексей задумался. — Что нас может подсечь, откровенно говоря? Только червоточина, только плесень изнутри… — Он улыбнулся скупо, одной стороной лица.
«А ты неспроста вроде б в себя смотришь. Влепил так влепил!» — подумалось Игнату.
Заметно приутих и Горшенин.
— Не серчай, Игната, комполка вкруговую прав… — Он прищурился. — А все-таки интересно, куда они теперь? К Дутову на поклон или снова на кладбище, подале от всего?
— Ну, пока эта братия шарахается от атамана, как черт от ладана, — молвил Алексей. — Но рано или поздно придет в согласие. Третьего пути нет.
Игнат молчал, крепко стиснув пальцы… Открыто встали две силы, сошлись лоб в лоб, затеяли спор, чья возьмет. Что ж, и весь бой? Как бы не так. Бой идет и в умах, и в сердцах, — невидимый, непримиримый, жестокий. И тут не зевай, не топчись на месте, не надейся на трудовое чутье: мол, вывезет. Среди сосен и дубов немало пней обгорелых, прорва кособокой мелкоты… Почему Крутов, рядовой писарек, в прошлом рабочий, оказался по ту сторону? И почему седобородый полковник Павлищев двигает с нами, с теми, кто сплеча замахнулся на «правопорядок», за который цепко держались его дед и отец, дворяне столбовые, которому сам он верой и правдой служил десятки лет?
Голос Пирожникова:
— Богоявленский заслон в Петровском, знаешь?
— Да ну?
— Верно, связной передал. Бьются из последних сил, ждут. А мы… Постой, оглашенный, ты куда? Поешь, дорога не близкая…
— Ищи ветра в поле! — Горшенин махнул рукой.
Гроза отклокотала над хребтами, ураган пронесся без следа, и если бы не расщепы берез и не погромины на сосновых стволах, если бы не кровавые ссадины у людей, не изодранная одежда, не облепленные черной грязью колеса плетенок, можно было подумать, что ураган этот привиделся во сне. Вокруг разливалась теплынь, солнце сияло как умытое росой, остроконечные шиханы пламенели гладкими откосами. Внизу раскинулась долина реки Зиган, в глаза волнующе било золотое многоцветье полей. Тогда лишь в колоннах вспомнили, что на пороге осень, хлеб давным-давно перекрасился, стоит в наливе. Но некому позаботиться о нем. Все больше пустых, заколоченных крест-накрест изб, все реже дымы над трубами, все чаще полосы и круги потрав… А колонны идут и идут, одолевая одну версту за другой, пыля вконец разбитой обувкой. Враг со всех четырех: вот-вот сыпанет свинцом из падей, налетит гикающей лавой… Скорей бы выйти к своим, но где они?
Вдоль тракта пуще прежнего носились ординарцы и связные, и следом поспевал Игнат, с непривычки то и дело сбиваясь на бок.
Часто взвивалась плеть, подбадривая кобылу, вскачь неслись и мысли в голове Игната. Думалось о многом враз: и о той, чьи поцелуи до сих пор горят на губах, и об усольцах, и о друге Василии… Нет, не узнать в нем юного паренька, что явился к нему в первый, день войны в Прокудинский. И суть вовсе не в кожаной куртке, не в замашках бывалого солдата, даже не в голосе. Внутренне человек вырос несказанно: и он вроде бы, и не он. Что ни встреча, удивляет Василий зрелостью и гибкостью ума, выдержкой, поступками. Стерпел, когда Николай Каширин отдал самовольный приказ о наступлении в степь, не допустил раскола, гибельного сейчас, удержал Томина и других пылких командиров… Нынче перед ним — новый крутой порожек. С утра до ночи на ногах, в гуще людской: спорит, убеждает, сердится, а забота не убывает, прорезала меж бровей черту. В Узяне, в первые дни рейда, сидели за столом, пили крепкий чай, вспоминали московское времечко, знакомых ребят… И вдруг замолчал Василий Константинович, отойдя к окну, склонился над картой, забыл про все. Его указательный палец без остановок прошел по огромной дуге, описываемой заводским трактом, покружил около Петровского, разом перекинулся к реке Белой, где темнеет крупным кружком Стерлитамак, унесся дальше. — на Бугульму и Бугуруслан… Минута-вторая раздумий, и снова палец вернулся к Петровскому заводу, медленно пополз на север.
«Давно бы так!» — обрадовался Игнат. Но главком ни с того ни с сего позвал командира стерлитамакцев, долго расспрашивал его о переправах у города, о предполагаемых действиях генерала Евменова. Интерес главкома разгорячил буйные головы. По тракту загуляло словцо «Бугульма».
— Что же ты о севере не вспомнил ни разу? — с еле сдерживаемой досадой спросил Игнат. Ведь столько было говорено и переговорено, и — на тебе: главком чуть ли не на попятную идет. Ни звука о рабочих полках, стиснутых в кольцо, о горных пушках, винтовках и пулеметах, позарез необходимых партизанской армии.
И опять огорошил Василий. Раньше хоть на недомолвках ехал, можно было судить и так и этак. А тут посуровел, обронил жесткие, не укладывающиеся в сознании слова:
— О севере забудь! Забудь начисто, понял?
— Ты хочешь…
— И вопросы оставь при себе! — сказал, как узлом завязал.
«Что он замыслил?» — терялся в догадках Игнат, проскакивая сейчас мимо обозов и войск.
Его волненье возросло, когда узнал об утреннем бое под Петровском, о подходе на помощь дутовцам каппелевских войск. И он горько пожалел, что нет с ним красавца-белолобого. Сивая кобыла, которая вынесла из беды в горах, взопрела от гонки, перешла с галопа на рысь, потом и вовсе поплелась трусцой, поводя боками и низко опустив морду. Игнат чертыхнулся. Не покормил, не напоил толком, вот и расхлебывай!
Теперь ехал шагом, волей-неволей примечал многое.
Эка растянулись после Алатау: пожалуй, верст на семьдесят с гаком. Обозы, цепочки конных, серая, перемешавшая строй пехота, опять обозы. Катят окрашенные в зеленый цвет зарядные ящики, вызванивают на выбоинах орудия. Да, с нами шутки плохи. Тридцать пушек везем от Белорецка, а когда усольские подкинут горняшек, вовсе атаману жарко станет!
Солнце опять беспощадно палило из безоблачной глубины неба, все кругом — поля, гряды скал, дорога — дышало зноем. Пыль окутала долину, ядреная, терпкая, и сквозь нее, тут и там, проплывали усталые, докрасна распаренные лица, ружейные стволы, наборные уздечки, дуги. Шагали русские, башкиры, татары, латыши, мордва, с возов хрипло перекликались женщины, слышался детский плач. Местные отряды особенно обросли подводами: на солдата с винтовкой самое малое два беженца. Связывают они армию по рукам-ногам, хорошо, что крупных боев еще не было. Ну, а как быть иначе? Семьи партизан и коммунистов не бросишь посреди тракта, с ними у белых расправа скорая…
И вдруг из пыли четко и стройно выступает колонна в четыреста — пятьсот человек, интернационалисты Сокача, на весь батальон всего четыре повозки, да и те с пулеметами, с патронами. Вот и командир в неизменной кожаной кепке, узнав, приветственно покивал, вот быстроглазый Иштван, а дальше — чехи, немцы, поляки.
Кобылка всхрапнула, остановилась. Вправо и влево, среди ржи, как бы пригнутой пылью и зноем, темнел длинный ряд окопов. Привстав на стременах, Игнат рассмотрел устройство ближнего окопа: небольшое, на одного, углубленье, перед ним, в полтора вершка высотой, бугорок. «Не иначе, работа Калугина, — явилась догадка. — Не окопы — слезы. Как же сидели-то в них? Ладно, боец маленького роста, вроде калмыковского связного, а если Федор Колодин втиснется громадой своей?»
Сажен через сто виднелась другая линия окопов, поглубже и поосновательнее: бруствер, выведенный зигзагами, нацелился на юго-восток. Офицеры постарались, опыта им не занимать… Вот еще след совсем недавнего боя: убитая вороная лошадь, дальше, в хлебах, нагое человеческое тело, скрюченное смертной судорогой, на разрубленной наискось шее багровеет запекшаяся кровь…
Игнат резко отвернулся, поехал боковой тропинкой. За гривами кустов, под скалой, открылось продолговатое озерко. У воды сгрудились таратайки с поклажей, в стороне вился дымок, и какие-то парни, по виду каптенармусы или квартирьеры, рвали на части жареного гуся, ели, с чавканьем подбирая стекающий по губам и рукам жир. Увидели незнакомого всадника, юркнули в кусты, последним — рябой толстяк.
«Словили в деревне, сволочи. Мало им дарового угощенья! — негодовал Игнат. — Догнать, надавать по сопатке? Не имею права, на то есть штаб… Главное — впереди!»
Он взмахнул плетью, пустил кобылку вскачь, благо она малость перевела дух.
В Макарово, где располагался штаб главкома, Нестеров попал под вечер, к шапочному разбору. Давным-давно закончился военный совет, командиры поразъехались кто куда, и только стерлитамакцы, во главе с Калугиным, толпились на крыльце, явно кого-то поджидая.
— А-а, москвич, здорово, — рассеянно бросил Калугин. — Кавалерию не видал?
— Ты о верхнеуральцах Голунова? Вот-вот будут.
— Выше нос, братва, еще погуляем по Стерлитамаку. Поверьте; разнесем чехов с офицерскими ротами, и прямой дорогой…
— Ух, скорей бы! Моя Манька, поди, все очи проплакала!
«Разговор надвое, значит, пока ничего не решено», — отметил про себя Игнат, ловя ухом отголоски далекой стрельбы на западе. Вот приглушенно-раскатисто ударило орудие. Наше или белое? Угадай за двадцать верст. Ну, а кто виноват, если по совести? Сам, больше никто. Не задержись под Кагой, с белоречанами, был бы теперь в Петровском!
Стерлитамакцы загалдели разом, к штабу на рысях подошел крупный конный отряд. Голунов, рослый, степенный казачина, спрыгнул, вихрем взлетел на крыльцо и скоро появился снова, подзывая ординарца. Калугин придвинулся к нему: